Золотое руно
Шрифт:
— Ну вот, вы теперь и при деле, — сказал Иван и неторопливо, безбоязненно осмотрел ротмистра.
Бледное лицо этого бывшего офицера было сейчас нездорово-багровым, пот струился из-под косынки и мелкими струйками стекал по шее на голую грудь, открытую ниже первого ребра, по локоть открытые руки покрыты страшными ожогами от раскаленных листов. Свежие ожоги были багровы, вчерашние — синие, старые начинали желтеть и шелушиться. В лице опять проступила знакомая боль — в бровях, в морщинах по углам губ.
— Я это только так. Пока.
— Куда уж мне! — отмахнулся Иван и подумал: «И чего ради врет?»
— Полковник! Горят! — по-русски крикнули из глубины пекарни.
— Бегу! — откликнулся Ознобов и бросился к печам, сверкая в полумраке голыми ногами.
— Ифана! Тафай трафа! Пальшой аконь ната!
— Дам большой огонь, дам! — откликнулся Иван и улыбнулся от того, что здесь так весело работать.
Ему здесь начинало нравиться, огорчало только одно — ругань и окрики старшего пекаря, злого жилистого финна, страшно матерившегося по-русски. Однажды Иван сидел на пустом ящике у входа в горячий цех и с наслажденьем ел горячие булки, целую дюжину которых высыпал ему ротмистр в дровяную тележку, чтобы скрыть подгоревший товар. И в тот момент, как назло, прошел старший пекарь, набросился на Ивана с руганью, потом побежал и сделал ревизию выпечки. У ротмистра Ознобова не хватило, и тот потом жаловался Ивану, что его бранили и пригрозили увольнением.
— Скорей бы в цех перейти, ей-богу! Там хоть не будет этой ужасной жары, этого чертова брака и ожогов, — сетовал ротмистр.
Но Ознобова перевели в цех только к весне. Но и после перевода в цех Иван заметил в своем знакомом новые сомнения. Тот опять жаловался на сложность работы, на усталость, на отсутствие аппетита.
— Ты зайди ко мне с утра, когда нет главного пекаря, я тебе покажу нашу работу, — сказал однажды ротмистр.
Иван зашел на следующий день. Перед входом в цех его почистили от опилок и древесной коры, накинули прожженный фартук и ввели в небольшое душное помещение с двумя узкими, высокими и зарешеченными окнами. На низких подставках, у стены, покоились тяжелые деревянные чаны с тестом, а напротив стояли длинные, запудренные мукой — уже готовые к работе — столы с низкими бортиками. В воздухе пахло киселью подошедшего теста и жженым маслом от прогоревших черных листов, сваленных на полу в большую кучу, которые мальчонка, лет четырнадцати, со страшным скрежетом скоблил ножом, смазывал черной промасленной тряпкой и ставил в стеллажи.
— Чертова работа! — сокрушался ротмистр. — А платят нам мало, тут большевики правы. Да-с!
Как-то ранним утром Иван растоплял печи. На пекарне, кроме дежурного пекаря, ставившего первую партию теста, никого не было, а дежурным был как раз ротмистр, очередь подошла. Иван любил этот ранний час, в это время можно было свободно ходить по пекарне, никто не крикнет и не прогонит. Ротмистр сидел с Иваном на ящике и ждал, когда
— Скоро, брат Антей, во Францию я поеду. На пароходе, в первом классе. Да-с!
— Счастливый путь! — отозвался Иван.
— Во Франции — жизнь! А тут!.. — он махнул рукой и достал из кармана бутылку, потянул из горлышка и пошел ставить тесто.
Когда он замесил три чана теста, а Иван разогрел печи, они снова встретились на ящике у раскрытой на весенний двор двери.
Ротмистр измучился, сидел весь потный и тяжело дышал. Бутылка была у него в руках, а водки в ней — на донышке.
— Выпей, брат Антей!
— Да уж не стоит, а вам тоже хватит, Поликарп Алексеевич, ведь вы, сейчас при деле.
— Чепуха! Не было дела важнее, чем на германском фронте, а тут!.. Ха! Хозяин говорил, что будет ночную смену делать, чтобы булки были свежие и теплые с утра, как в Петербурге, то бишь — в Петрограде. Дуррак! Где ему до Питера, у него еще тараканов полно!
Часа через полтора, перед самым приходом пекарей, во двор, где Иван возился с дровами, выбежал ротмистр, разбрызгивая первые весенние лужи рваными тапками. Лицо его было расстроено, в глазах испуг, руки тряслись, в голос просились слезы.
— Антей! Иван! Что делать? Тесто не подымается! Посмотри, может ты чего…
Иван зашел к нему в цех прямо в своей испачканной одежде, сунул в каждый чан поочередно руку, потрогал плотное, как глина, тесто и безнадежно покачал головой.
— А дрожжи бросил туды?
— Бросал.
— Не мало?
— По норме, как всегда…
Иван не мог помочь и неловко вышел во двор, размышляя, что будет теперь несчастному ротмистру. Вскоре вышел и тот. Встал в раскрытых дверях, весь освещенный солнцем, ухмыльнулся, покривил свои губы и заплетающимся языком крикнул:
— Антей! А я знаю, что стряслось с этой самой баландой, то бишь — тестом. Знаю! — Он погрозил пальцем Ивану. — Дрожжи-то я зашпарил. О!
Он опустился на широкую березовую плаху, валявшуюся у порога, и безжизненно вытянул свои сухие руки со шрамами ожогов.
— Поликарп Алексеевич, окатились бы холодной водицей, полегчает, ведь сейчас начальство придет, — пытался увещевать Иван и вынул из его кармана пустую бутылку. — Слышите меня, Поликарп Алексеевич? Держаться надо, ведь тесто — одно дело, а пьян — другое. Слышь? Бедой пахнет, говорю.
— Что? Резедой? — встрепенулся ротмистр. — Шалишь! Я еще, брат Антей, поживу! Я еще…
Он осекся, увидев в дверях старшего пекаря, и встал, покачиваясь. Пекарь качнул головой: пойдем и, пропустив мимо себя ротмистра, некоторое время еще смотрел со злорадной улыбкой на Ивана, стоявшего с бутылкой в руке.
В тот день ротмистра не видно было. Утром — тоже, а в дровяном сарае Ивана работал с утра другой человек. Иван зашел прямо в булочный цех и так узнал, что его уволили.