Золотое руно
Шрифт:
— Погоди! — Ольга ловко, в одно касанье, поправила галстук — старенький тоже, фабричной завязки капроновый галстук с мелким узлом. — Рецепт взял?
— Взял.
— Ну, давай…
Она потянулась к нему. Он встретил ее лоб губами и вышел, осторожно притворив за собой перекошенную дверь.
Над далями заозерья, над лесом уже занималась заря. Свет от нее, перетакнувшись со снегом в сосновом бору, вытеснял сумерки, но поселок — все каменные косяки жилых домов центральной усадьбы — еще стоял в огнях. Светились окна в школе, в учительской. Ровно, четко высвечивали поодаль от домов окошки длинных скотных дворов. Там сейчас было тихо: дойка закончилась, скот накормлен…
— Надо поторапливаться,
— Шоссе открылось? — спросил Дмитриев шофера. Он снял шапку и теперь поудобнее вжимался в сиденье, готовясь к полусоткилометровому прогону. — Или только местами?
— Всего будет… — уклончиво отозвался шофер, уже заворачивая на темную ленту шоссе.
Неправдоподобно скоро слова шофера оказались пророческими.
В полукилометре, как раз на перекрестке, где надо было поворачивать на большое междугородное шоссе, произошла катастрофа: столкнулись две грузовые машины.
— Начинается денек! — буркнул шофер, пытаясь проехать.
— Стой!
Дмитриев вышел.
На дороге стоял, развернувшись поперек проезжей части, цементовоз. Крыло левого колеса и капот завернулись на кабину гигантским рваным лопухом, открыв смятый двигатель, от которого еще излучалось тепло. Вторая машина лежала в глубоком кювете вверх колесами, обнажив исподнюю хрупкость кардана, срамнину немытого днища. Вокруг — на асфальте, на обочине, на склоне кювета — всюду валялись ящики в хрустальной осыпи битого бутылочного стекла. Видимо, ни одной бутылки не осталось целой.
— Никак водку вез? — полувопросительно заметил шофер, кивнув на сельповского шофера, стоявшего на четвереньках.
— Помоги! — рыкнул Дмитриев.
Его шофер стал спускаться к сельповскому коллеге, которого продолжало тошнить, а Дмитриев подошел к цементовозу.
Там, в кабине, неподвижно темнела фуфайка человека за рулем. Левая дверца не открывалась. Дмитриев стал на подножку, просунул руку через разбитое стекло, но изнутри тоже открыть не удалось: заклинило. Он зашел с другой стороны, нажал на ручку, и кабина открылась.
— Федор! Погоди с тем! Давай сюда…
Человек еще дышал. Кроме иссеченных осколками стекла щек да синяка на лбу, не было видно других повреждений, но за этими безобидными царапинами и синяком могла стоять смерть. Катастрофа произошла совсем недавно, минут каких-нибудь десять назад, но шофер цементовоза так, видимо, и не приходил в сознание. Голова его, неловко подвернувшись, лежала виском на щитке. На самой макушке сквозь редкую проседь прямых волос жалобно смотрелась круглая розоватая лысина.
— Подгони машину! — Не оборачиваясь, но в то же время очень тихо, будто опасался разбудить спящего, сказал Дмитриев.
— А в район ехать? — вскинулся шофер, завалив на переносице темную складку.
— Машину сюда! — сорвался Дмитриев.
— Машину, машину…
И по тому, как медленно, кособочась, шофер пошел к «Москвичу», Дмитриеву вдруг стало предельно ясно, за что директор пригрел этого человека, за что ежемесячно платит ему премиальные. Родственные души…
С пострадавшими провозились минут десять.
— Коврик в крови, — заметил директорский шофер.
— О чем ты говоришь!
— О коврике, о чем же еще! Директор съест меня.
— Скажешь, я велел! Поезжай в больницу, да осторожней!
— В какую?
— В Дачный поселок. Не в город же трясти целый час! Поезжай же скорей, я сам доберусь!
Шофер облегченно вздохнул, закурил не торопясь и поехал в поселковую больницу — в обратную от города сторону.
Дмитриев остался на месте аварии, на перекрестке, один. С каждой минутой становилось все светлей, и уже пора бы идти машинам, но пока слышно было только потархиванье легких тракторов-колесников за перелеском, в их центральной усадьбе, да прошел из города ранний рейсовый автобус. Притормозил на перекрестке и с шумом потянул в гору на второй…
В иные часы перекресток — оживленное место в этом лесном краю. Две дороги: большая, бесконечная, днем и ночью по ней тарахтят машины. Пересекает ее проселок. От центральной усадьбы он заасфальтирован, а дальше идет песчано-гравийным накатом мимо полей, летней фермы и до самой отдаленной деревни Бугры. Теперь, при совхозе, деревню стали величать «отделение» и даже еще менее привлекательно — «бригада». На полпути до Бугров проселок раздваивается, и правая ветвь его идет в соседний совхоз «Большие Поляны», где работает директором друг Дмитриева Орлов, еще молодой, но на редкость способный и просто хороший человек.
«Хоть бы Орлов поехал…» — между прочим подумалось ему.
Однако машины до города он так и не дождался. Проходили совхозные самосвалы за кормами, проходили с забитыми до отказа кабинами грузовики. Он сел на свою, совхозную «техпомощь», направлявшуюся в другое отделение на ремонт водопровода на телятнике, и попросил срочно подбросить на станцию, чтобы сесть на поезд.
— Если успею… — вздохнул Дмитриев.
На поезд он успел.
Новый длинный вагон пригородного поезда-подкидыша, его успокаивающие тишина, тепло, неожиданная полупустынность и приятная озабоченность в выборе свободных мест — все это благотворно, как заслуженная награда, подействовало на Дмитриева. Он выбрал место у окошка, сел лицом по ходу поезда, снял шапку, положил ее рядом, расстегнул куртку и поерзал, прижимаясь к полужесткому кожаному сиденью. По привычке он тотчас достал книгу «Детали машин», но читать подождал, как бы забыв о ней, а по существу оттягивая серьезные размышления над предметом, хвостом повисшим за прошлый курс. Нет, не стоило пока портить настроение, так неожиданно и так радостно кинувшееся ему в душу вместе с первым лучом встававшего солнца, с багряным промельком кустов и деревьев за окном, с тяжелым, жерновым выкрутом все еще заснеженных полей… В эти минуты он еще раз убедился, как велико и неистребимо чувство жизни в человеке. В этом древнем, как мир, выводе он убеждался и раньше. Иной раз после больших неудач, горя, затяжной депрессии вдруг мелькнет какой-то лучик — улыбка ли красивого лица, голос ли хорошего человека — и уже что-то сдвигается внутри, идет от темного, безысходного к свету, и уже встают перед тобой перспективы новой жизни, ничем не хуже тех, которые ты утратил, которые суждено было потерять навсегда. Стоило Дмитриеву остановить на перекрестке машину, исполнить свой человеческий долг, а потом так удачно успеть на поезд, как сразу же многое из того, что тревожило его последнее время, отступило в потаенные углы души, и то, что это тревожное еще осталось в ней и приглушенно подсасывало, делало утреннюю радость Дмитриева тоньше, желанней, дороже от ее непрочности.
Подтаяло лишь у самой линии, и в воздухе к запахам отмякшей тополиной почки, к дегтярному духу толевой кровли пакгауза примешивался от шпал сильный креозотовый ноздредер, но даже сквозь него просачивалось первозданное веяние притаявшей земли. На редкость медленно, со скрипом ошалевших утренников разворачивалась весна. В эту пору, когда обычно в привокзальном садике, особенно по ручью, вдоль линии начинают пестреть первые цветы, теперь бессовестно громоздились тяжелые увалы снега. Только и было радости, что весна все же зашевелилась, многообещающе запахла распеленатой прелью древесных комлей. Скоро… В это утро вся привокзальная площадь, искаблученная накануне, в полдневную ростепель, упорно держала заледенелую пестроту следов, и люди, беспомощно раскидывая руки, по-пингвиньи переваливаясь, выбирались на посыпанный песком узкий тротуар. Там они, почувствовав под ногами твердь, возвращали себе осанку и поступь.