Золотое руно
Шрифт:
— Я в вашем распоряжении.
Она предлагает перейти улицу и сесть на троллейбус. Я бережно придерживаю ее локоть, и вот уже мы садимся. В салон залетела стайка ребятишек — все, как на подбор, в аккуратненьких формах, в фуражках с совой-кокардой — птицей богини Афины, птицей мудрости.
— Это наши школьники, — с гордостью замечает мадам Каллерой.
— Как жаль, что я не взял с собой фотоаппарата, можно было бы сделать веселые кадры из счастливого детства!
— Да, действительно. Дети всегда вызывают светлое чувство радости.
— Конечно, мадам Каллерой… Скажите, а эти дети нигде не работают?
—
Минут десять ходьбы от троллейбуса, а как тихо! Впереди темнеет лесок среди города, предусмотрительно оставленный властями ради озона. Аккуратные невысокие беломраморные дома. Поворачиваем за угол. Мадам Каллерой достает ключ и открывает парадную. Искрой промелькнула мысль: не ее ли это особняк? Но дом не похож на особняк, несколько парадных, балконы разрушают это предположенье, настораживает лишь безлюдье — ни взрослых, ни детей. Окна задумчиво глядят на лес, в котором тоже — ни голосов, ни движенья. Поднимаемся на лифте.
Вот и квартира. Никаких звонков — хозяйка открывает ключом.
— Проходите, пожалуйста!
Она остается в прихожей, а я вхожу в небольшую удлиненную комнату с одним окном. Вижу направо на столе телефон и какую-то аппаратуру фирмы «Грюндиг». Налево вход в другую комнату. Судя по этому входу, украшенному двумя мраморными колоннами в руку толщиной, изящными, увенчанными капителями, судя по резной деревянной мебели, по красивой люстре, увенчанной фигурой богини Афины, — судя по всему этому, я попал в богатейшую квартиру, в которой много еще комнат впереди.
Останавливаюсь в первой, у окна с мраморным подоконником, и вижу на стене фотографический портрет какой-то красавицы лет двадцати пяти. Мне везло на красивых женщин в Афинах, но эта, кажется, превзошла всех.
— Проходите в эту комнату! — послышалось из прихожей. Мадам Каллерой вошла, увидела, что я смотрю на «Грюндиг», и пояснила: — Это мой автосекретарь. В мое отсутствие он записывает, кто звонит и что передать. Удобно. Но у него один недостаток: он очень дорог… Прошу вас, проходите!
Я, однако, задержался на мгновенье, снова взглянул на портрет, полагая, что в последний раз, перед тем как увидеть в тех комнатах пленительный оригинал, и с надеждой прошел меж мраморных колонок.
— А этот портрет…
— Это — я.
— Естественно! Это сразу видно. Я хотел спросить, где вы его делали?
— В Афинах, — вздохнула она и, как мне показалось, загадочно.
Однако загадкам подходил конец.
Я сел на удобный стул и, похлопывая ладонью по точеным ножкам-колоннам, оглядел комнату. Два окна. Напротив — дверь на кухню и еще дверцы встроенного шкафа, показавшиеся мне поначалу дверями в другие комнаты. Нет, более не предполагалось никаких апартаментов и никаких красавиц в них.
Пока мадам Каллерой унырнула на кухню, я рассмотрел, что и стенка между первой комнатой и этой была сооружена по желанию хозяйки, стало быть, я находился в хорошей, но всего-навсего однокомнатной квартире, и мне уже не мнилось по серости это жилище дворцом миллионерши. Мраморные колонки, мебель — все, конечно, было недорого, но оригинально. Да и то едва ли: мрамор в Греции — это дерево в моей милой России…
Пришло отрадное успокоение, и тут же вошла мадам Каллерой с большим подносом, уставленным едой и питьем. Одного захода
— Это узо, — указала она на графин с водкой.
— Благодарю. Она приятно пахнет тмином.
Она торжественно спросила:
— Вы удивлены, что я пригласила вас к себе?
— Я польщен, мадам Каллерой… Но чем я обязан. И нет ли для этого какой-то серьезной причины?
— Есть.
Она села напротив и заговорила с волнением:
— Русскую группу я вела первый раз, до этой поры я долгое время встречалась с англичанами. Как гид. Народ приятный. Уступает… Можно сказать, что у них мягкий характер, не то что у некоторых, требующих себе лучшие комнаты в гостиницах, лучшие места в автобусах… Особенно симпатичны учителя и студенты. Несколько лет назад я познакомилась с пожилой англичанкой, она оказалась писательницей. Я пригласила ее к себе. Мы долго говорили. Она интересовалась моей жизнью и вдруг решила написать обо мне книгу! Я была так удивлена… Но потом мне это очень понравилось, я уже не жалела, что дала согласие. Вскоре англичанка умерла, не исполнив своего намерения, Может быть, это и хорошо для меня, потому что книга о простом человеке — это как-то… С той поры у меня осталось желание рассказать о себе кому-нибудь из русских.
— Почему?
— Для этого у меня имеются причины. Кроме того, если кто из русских писателей напишет обо мне или о нашем разговоре, это будет более справедливо, чем если бы это сделал англичанин или американец.
— Мадам Каллерой, вы желаете, чтобы о вашей жизни или о нашем разговоре непременно было что-то написано?
— Я долго мучилась над этим вопросом. Боролась с тщеславием, но победил здравый смысл: если будет хоть что-то написано — будет от этого польза.
— Если написано хорошо, — заметил я.
— Да, наверное…
— Почему же, простите, выбор пал на меня?
— Я не могу этого объяснить… Но, помните, там, в Нафпактосе, когда вы опоздали и все так волновались и ругали вас, я видела, что вы это сделали не со зла, а когда вы опустились на колени и поклялись, что больше себе этого не позволите, я решила, что вы — хороший человек.
— Этого сразу не узнаешь, мадам Каллерой…
— Это верно, но есть интуиция. Кроме того, вы показались мне человеком верующим.
— Вот как? По каким признакам?
— Тогда у вас среди значков был один особенный, с изображением Георгия Победоносца на коне.
— Вот из-за коня-то я его и купил.
— Вы неверующий? Впрочем… да…
— Не огорчайтесь! Во время войны меня некоторое время воспитывала монахиня, храня от голода и соблазнов страшного в те годы беспризорного мира. Чего в нем не бывает!
— Монахиня?
— Да. Монахиня московского Новодевичьего монастыря. Ее сиротой в возрасте девяти лет отвезли в монастырь, и там пробыла она до старости. В войну она была уже старенькой, но не утратила способности помогать людям. Правда, она не научила меня ни одной молитве, но за короткий срок дала мне так много, что до сей поры я благодарен ей. Она ценила трудолюбие и сама много работала, ценила знания и просила меня учиться лучше. Не помню, была ли в ее наставлениях религия, но вера в светлое, доброе, без чего человеку не выжить, — все это было… Я, кажется, начинаю вас заговаривать?