Золотое руно
Шрифт:
В голоде и тесноте прожили войну, но и после войны солнце не подымалось над осиротевшими головами сестер и братьев мадам Каллерой. Сама же она до 1960 года имела одно-единственное выходное платье, синее, шелковое, в котором, как считала она, оставалась нарядной зимой и летом. Зато какие платья шила она! Модистка — так называла она себя, и можно было представить, какая это была мастерица, если в 1955 году во время гастролей Большого театра ее рекомендовали Улановой. Мадам Каллерой уже придумала фасон платья-хитона для любимой балерины, но… До сих пор она сожалеет, что встреча с Улановой так и не состоялась.
— Мадам Каллерой, эту квартиру вы купили или…
— У нас квартиру можно только купить.
— Но ведь это стоит денег…
— Эта квартира однокомнатная, но она стоит целое состояние. Мне хотелось
— И вам удалось заработать это состояние шитьем?
— Что вы! Разве можно шитьем заработать что-то! Шитьем можно только как-то прокормиться, а заработать… Но что же вы ничего не пьете и не едите? А что же я фрукты забыла!
— Благодарю вас, не беспокойтесь…
Она вернулась из кухни с блюдом апельсинов, еще вчера висевших на дереве, и заговорила:
— Купить эту квартиру мне помогла Россия! Не удивляйтесь, я сейчас все объясню… Русский я знала с детства, а здесь, в Греции, продолжала не только читать вашу замечательную литературу, но и говорить по-русски. И вот однажды меня пригласили на киностудию и предложили перевести с русского на греческий фильм «Отелло». Мне заплатили не так много, как положено платить переводчице: сделали вид, что снизошли до меня, но перевод, судя по отзывам, был сделан профессионально, и меня вновь пригласили. Я была рада, естественно, — ведь те небольшие, по их представлению, деньги были для меня первыми крупными деньгами в жизни. Я перевела фильм «Сорок первый» — и снова успех. Мне обещали прибавить плату, что было бы справедливо, ведь работа, надо сказать, не из легких, кроме того, есть же порядок и совесть… Я перевела еще несколько фильмов: «Испытание верности», «Бессмертный гарнизон»… Велик интерес греков к русской армии, сокрушившей гитлеризм. Перевела еще несколько фильмов, имевших успех у зрителя, в том числе фильм «Двенадцатая ночь». И что же? Хозяева лишь на словах строили для меня замки и коттеджи, а на деле заплатили еще меньше, чем раньше. Я напомнила им их обещание, и, когда они отказались повысить мне плату, я обвинила их в нечестности и ушла, хотя моей работе многие завидовали и не понимали моего безумного шага. Я не жадна до денег, этого качества у меня не могло быть, потому что я знала, что такое деньги, но я знала, что такое честность. Могла ли я пойти на сотрудничество с людьми мелкими, бесчестными ради каких-то нескольких тысяч долларов, да еще сейчас, если я в годы нужды, в молодости, имея одно-единственное платье, позволила себе отшвырнуть десятки миллионов? Конечно, не могла. Я вновь стала шить и заниматься английским, чтобы работать в туристических фирмах. Нелегко было, как студентке, изучать язык, археологию, историю, но это было интересно, это меня поддерживало, это… как бы вам сказать, давало мне право по-прежнему ходить прямо, понимаете?
— Прекрасно понимаю, мадам Каллерой.
— Спасибо. Я надеялась на это… А квартиру я купила самую маленькую, на большую не хватило денег, но я довольна. Вам нравится?
— Очень! Здесь легко дышится. Я вам очень благодарен… Сегодня я уйду отсюда переполненный чувствами, возвышающими человека. Простите, что я несколько высокопарен…
— Высоко-парен — это как понять?
Я забыл, что она все-таки гречанка!
— Высокопарен — это не идущий в паре с высоким человеком. У нас говорят так о человеке, который слишком высоко парит, и не столько в мыслях, сколько в словах.
— Понимаю, вы сказали хорошо.
— Спасибо. Вы же еще лучше рассказали о своей жизни.
— Разве я рассказала? Не-ет, я уже передумала рассказывать о своей жизни. Что значит она для людей? Единственное, что я сделаю доброго, — это оставлю квартиру археологическому обществу. Меня не будет на свете, а сюда, в эту квартиру, будут приходить студенты готовиться к экзаменам. Я уже официально объявила о своем решении.
— Завещали?
— Да, завещала.
— С условием, что здесь будет библиотека?
— Именно так, небольшая библиотека. Здесь много света и тишина…
Она кивнула на лес за окном. Действительно, место божественное.
— Вы не сожалеете о том раздоре с киностудией?
— Как можно сожалеть? Если бы я там осталась, я потеряла бы себя.
Мадам Каллерой была прекрасна в эти минуты. Лицо ее просветлело, а глаза горели
— Мадам Каллерой, вы помните Антирион, паром… Вы, кажется, были чем-то взволнованы?
— Вы спрашиваете, была ли я взволнована? Еще бы! Я никогда не могу спокойно переезжать пролив в том месте. Там, к западу от Пелопоннеса, есть остров, а на нем спрут — Онасис. В тридцатые годы, когда дядя вызывал нас в Грецию, он надеялся помочь нам. Он был неутомимый человек и, занявшись коммерцией, — он торговал сухофруктами, — думал, что у него будет над головой только безоблачное небо. Он наивно полагал, что для коммерсанта достаточно быть трудолюбивым и честным, но это не так. Вскоре он встретился с этим спрутом. Онасисом. О! Это чудовище любило деньги. Он умел делать все дела, где не надо было обладать совестью. Он удачно играл в рулетку и не раз обыгрывал дядю. Когда же дядя не стал с ним играть, он все равно разорил его в торговле. Это спрут! Я помню, когда он еще не был тем Онасисом, которым сейчас знает его мир, он приходил однажды в дом дяди. Эти отвратительные, беспокойные, как у вора-карманника пальцы! Этот тяжелый и наглый взгляд!
— Так он разорил дядю?
— Легко! Одной удачной аферой. Когда же дядя воззвал к его совести, спрут приказал ему замолчать. Тогда же Онасис подослал к нему своего человека, и тот пригрозил всерьез. Дядя решил обратиться в суд, но это ухудшило их отношения настолько, что однажды ночью… Словом, чтобы сохранить свою жизнь, наш единственный благодетель, дядя, вынужден был покинуть Грецию. Мы не сразу узнали, что он уехал в Аргентину… Нет, Оиасис — не человек, это преступник! Спрут! Бог покарал его тем, что отнял сына. Я не верю с той поры в порядочность богатых людей. Когда вы видите их в блестящих машинах или раздающими подарки детям — не верьте им! Они не способны на доброту, они…
— Понимаю вас, мадам Каллерой. — Я поднялся со стула и налил ей немного вина.
— И, пожалуйста, себе! — воскликнула она, обрадовавшись, что можно наконец так просто уйти от тяжелых воспоминаний. — Налейте себе покрепче, вы — мужчина.
Я незаметно, снова от окошка, взглядывал на эту женщину, на разгоревшееся лицо ее и благодарил судьбу, что она привела меня сюда, в Грецию, в Афины и в этот дом. Особенно — в этот дом. Могло ведь случиться, что мадам Каллерой так и осталась бы в моей памяти как гид, а через год-два и вовсе забылась бы — ничего удивительного! — и все то, что услышал я, что волновало меня, никогда не обогатило бы мое представление об этой стране и о самой жизни, в которой все непросто…
На столе оранжевой горкой лежали апельсины. Некоторые были с остатками черенков, на которых вчера висели на дереве, а один — с несколькими листьями, совершенно зелеными, свежими. Глядя на них, я все еще думал о той громадной неизвестности из жизни этой женщины, что для меня так и останется тайной. Возможно, той англичанке мадам Каллерой и рассказывала о себе более подробно, да это и наверное, — ведь они знали друг друга больше и, кроме того — обе женщины, мне же придется довольствоваться тем, что и без того так счастливо услышал. С этим пора было собираться восвояси, поскольку времени прошло уже достаточно много и за окном во весь двор легли сплошные тени от опустившегося за крыши солнца. Напрасно, казалось мне, не пригласила она еще кого-нибудь их моих приятелей. Хотя… она ведь намеревалась откровенно рассказать о себе, о жизни своей семьи, а если был бы еще кто-то — это уже аудитория… Тут мне вспомнилось ее замечание по поводу каких-то миллионов долларов, которыми она когда-то в молодости и где-то пренебрегла, однако это прозвучало неправдоподобно и было скорее гиперболой, чем истиной, как мне, по крайней мере, показалось.