Золотой истукан (др. изд.)
Шрифт:
– Зачем ему, дохлому, обитель?
– Бога о счастье молить.
Опять бог. Он повсюду.
– О чьем счастье?
– Говорит, о людском.
– А мы кто, камни за него ворочать?
Неужто мать всю жизнь мучилась с ним, берегла, булгары с места снимались, тащились в чертову даль, на смерть, хватали его, вели через степь - ради серых мертвых камней, чтоб Руслану носить их без толку о одной стороны сухого рва на другую?
– У наших беков с ним договор, - проворчал Кубрат.
– Построит обитель - станут ездить с Тавриды
Беки, ромеи. Экая чушь. При чем тут смерд из далекой Семарговой веси? Что за дело ему до беков булгарских, ромейских святых, которых он знать не хочет? И что за дело им до него, чужака? Чем он причастен к их треклятой затее?
– Откуда мне знать?
– Нынче старик на редкость злой. Того и гляди, взревет, примется плетью хлестать. Ну, он-то понятно, отчего свиреп. Почему другие булгары угрюмы?
Домой вернулись с победой, живы, здоровы - плясать бы от радости надо. Куда там. Сидят у рва, как сычи над разрытой могилой. И в стане не слышно шума, разговоров, песен. Лишь кое-где бабы плачут. По Хунгару, убитым воинам тоска? Может, и так. Но все равно в первый день глядели веселее. К смерти привычны. Здесь, уже в Тане, что-то случилось. Хуже смерти.
– Ты думаешь, мне они больно нужны?
– Чего тогда сидишь над душой, сторожишь?
– Отстань. Эй, хватит отдыхать! Беритесь за дело, ну?
Смерд Карась, - тот самый, которого вместе с другими Калгаст кормил у Пирогостова погоста,- копаясь под стеной, замахал руками:
– Люди! Глядите…
– Алтын? Алтын?
– загалдели булгары, Руслан спрыгнул вниз, за ним - Кубрат.
– Золото?
– Баба.
Сбежались.
Сквозь прах проступало белое тело. Карась разгреб дрожащими руками черную, с золой, местами желтую, глинистую, землю.
– Остерегись. А вдруг обнимет?
– Ну тебя…
Она лежала, полная, нагая, прямоносая, на спине, растянувшись в человечий рост, отвернув кудрявую го-лову в сторону, слегка согнув одно колено, и держала правую ладонь под левой грудью, а левую - над пухлым холмиком в самом низу живота. В каменную кожу, приглушив холодный блеск, въелась желтая пыль. Зола чернела между точеными, туго сомкнутыми бедрами, во впадине пупка, в легких выемках зрачков. Припорошенные прахом глаза казались сонными. Губы жалко улыбались.
– Эх, ты. Смуглая. Как живая,
– Будто спала, а мы напугали.
– Ишь, бедная, застеснялась.
– Ладошками загородилась. Отойдем. Совестно глазеть.
– Накрыть бы, что ли, чем…
– На, возьми мою рубаху…
… Сколько сочных женских тел испепелили на кострах, чтоб затем с таким вот умением воплотить их в камне.
Мертвых жалеют, живых убивают.
Может, печалясь об участи тысяч сожженных, зарезанных, удавленных сестер, и выточил кто-то ясноглазый каменное диво - в память об их загубленной красоте. Наделил его лучшим, что в них, женщинах, есть, чтоб намекнуть; глядите - и берегите.
Или
О сказке, которую, вечно грустный, он так и не смог услыхать от подруг: ленивых, болтливых, слезливых. Крикливых до визга. Нечесаных, потных. С немытыми, в трещинах, пятками. Лживых, скупых. Трусливых. Бессердечных. Падких на тряпье.
Кто она?
– Афродита!
– фыркнул кто-то под ухом Руслана. Обернулся - ромей в черной свите. Святой. Башлык за спиной, глаза - как яйца, нос крючком. Худ, вонюч, волосат. На волхва Доброжира похож.
Расступились. Ромей сорвал с нее ветошь.
– Афродита… - Плюется Три пальца на правой руке согнул, а два - указательный, средний - оставил прямыми. Охотник Калгаст этак складывал пальцы. Когда тошнило. Но ромей не в глотку запустил их - тычет в лоб, грудь и плечи. Словами сыплет, как в лихорадке, тощими, горячими, как сам:
– Очи потупьте, чада…
– Грех сие созерцать…
– Блудница языческая…
– Идолица поганая…
Дрожит. Маленький рот пересох.
Карась - сердито:
– Толком скажи, кто такая.
– Древних ромеев богиня любовная.
– Значит, ваша? Чего ж ты…
– Наша?! Тьфу, тьфу! Древних, темных. До Христа…
– А чем ей требы клали? Тоже кровью?
– Яблоками, яблоками…
Повеселели пленные. Ромей - в горячке: - Похоть… грех… грязь…
Убежал, опять прибежал. Так и стелется над нею.
И женщина - преобразилась. Она уже не прикрывалась - звала ладонями к себе. Не улыбалась с робостью - игриво, сладостно смеялась. И отвернула лицо не от стыда - от истомы. Изогнутая шея, локоть на пышном бедре, правое колено, поднявшееся, чтоб хоть сейчас отодвинуться в сторону - все теперь выражало не испуг и скромность, а соблазн, ожидание, жаркую готовность.
– Эх, - вздохнул Карась.
– Иди-ка отсюда, похабник…
Они уже не жалели - желали. Но - чудо: хуже не стала, не пала в их светлых глазах в терпкую грязь, которую лил черный ромей. Они любовались ею. Глядите, как вольно, смело и властно она лежит под их босыми ногами.
Лежит, потому что уронили. Должна стоять.
Очистили подножие от щебня, черепков, иного хлама. Бережно поставили, тяжелую, горячую. И тогда, прямая, голая и добрая, призывно обернувшаяся к ним, она отовсюду - казалось, всей чистой статью и сутью - открылась перед ними, потрясенными.
Богиня? Нет. Просто женщина. Жена.
Но она же - и богиня. Свет. Счастье земное,
Они гордились, что встретились с нею, радовались, белой, как дару и привету. Подтянулись. Расправили плечи. Пригладили пыльными пальцами всклокоченные волосы, бороды. Пели, смеялись - одними глазами, все яблоки мира готовые принести ей, ласковой, в жертву.
Она - и грязь? Нет. Грязь не она, а эта черная тень мужчины, что металась вокруг, пытаясь уйти в серую мглистую заумь своих несчастных счастливых видений - от нее, твердой, ясно зримой, пусть каменной, но живее его, мертвеца ходячего.