Звезда бегущая
Шрифт:
«Господи, неужели соглашусь… неужели соглашусь?.. — Наташа задыхалась от жаркой немоты во всем теле, руки его у нее на щеках казались ледяными. — Не надо, господи, не надо, нет…»
— А как туда надо ехать… на дачу твоего приятеля? — осекающимся голосом спросила она вслух, все так же старательно избегая его глаз.
— Поездом, — сказал Савин. — Сорок, пятьдесят минут — самое большое.
…На лыжах они не катались; поставили их в угол в сенях и не тронули до самого вечера.
Савин разжег печь, печь, пока дымоходы разогревались, дымила, и, чтобы спастись от дыма и не застыть в вымороженном
У Наташи внутри все дрожало.
— Бесконечно можно смотреть на огонь, — сказала она.
Савин, дуя в поддувало, поглядел на нее снизу, улыбнулся и промолчал.
— Бесконечно, просто бесконечно, — повторила Наташа.
Савин распрямился, взял ее руки в свои и, сбоку заглядывая ей в лицо, сказал:
— И на тебя. На огонь и на тебя. Жаль вот — дела отвлекают.
Наташа не ответила. Он взял ее руки — она закрыла глаза и не видела никакого огня.
Наконец печь перестала дымить, пламя загудело мощно и ровно, пожирая дрова с реактивной скоростью, плескавшийся у потолка дым вытянуло сквозняком, и стало можно распрямиться и снять теплые одежды.
Савин распаковал рюкзак, достал из него банки с консервами, полиэтиленовый пакет с хлебом, бумажные свертки с колбасой и сыром, плоскую, с выемкой внутри стеклянную фляжку коньяка и бутылку вина, в угол за печью высыпал картошку.
— Сейчас мы с тобой устроим пир на весь мир! — отыскивая на полке рядом с плитой нож и выбирая кастрюлю, весело подмигнул он Наташе. И даже напел на какой-то непонятный мотив: — Пи-ир на-а весь ми-ир!..
Дрожь у Наташи сменилась вдруг нервическим деятельным оживлением.
— И грязь здесь у твоего приятеля! — сказала она, осматривая комнату. Пол был затоптан и не мыт, видимо, с осени, на стульях, табуретках, на столе, на спинке деревянной кровати, стоявшей за печью, — везде лежал толстый, мохнатый слой пыли, всюду валялись желтые, жеваные газетные клочья и обрывки шпагата. — Давай я приберусь немного, — стала она засучивать рукава кофточки.
— Давай, давай, — улыбаясь, согласился Савин.
Он принялся чистить картошку, а Наташа пошла в сени, нашла там мятый, в корке застывшего цемента, но целый таз, в груде запревшего хламья в углу выбрала тряпку и налила в таз воды, принесенной Савиным с колодца в двух больших оцинкованных ведрах. Она замерзла на холоде сеней и обратно в комнату не вошла, а вскочила.
— О-оох! — передернулась она, опустив таз на пол и обхватив себя за плечи. — Х-холоди-ина!..
Савин оторвался от картошки и, взглянув на нее, снова подмигнул:
— Зато здесь сейчас у нас рай будет. Разве что без райских птичек.
— А я? — сказала Наташа, обмакивая тряпку в холодную, заломившую пальцы воду. — Разве не похожа? — Она быстро вынула сухой рукой шпильки из пучка, в который были собраны на затылке волосы, тряхнула головой, и волосы рассыпались по плечам, закрыв ей пол-лица. — Разве не похожа? — повторила она, глядя на него из-под волос косящим смеющимся взглядом.
Савин бросил нож, мягко упавший в картофельные очистки, сделал шаг до нее, больно сжал Наташу в плечах запястьями и сказал тяжелым, стиснутым голосом:
— И в самом деле…
Зрачки у него были словно размыты, сделавшись похожими на зрачки незрячего, а Наташе было больно плечи и томительно хорошо от этой боли, ее будто подбросило и понесло, понесло, покачивая, на теплой, нежной волне, и она поняла, что если бы руки у него были сейчас чистыми — то, что должно было сегодня произойти, могло произойти прямо сейчас.
Савин отпустил ее, и ее снова окатило дрожью, и она уже не могла унять ее ни когда вытирала пыль и мыла пол, ни когда собирала на стол, ни когда они сидели за ним, — весь этот долгий промежуток времени она была лишь в состоянии сдерживать ее, загоняя внутрь.
— Нет, нет, нет, — говорила она ему потом, все так же дрожа и ужасаясь тому, что делает, и не в силах уже ничего изменить, удержаться, отступить назад, — нет, нет, нет!.. — А в голове у нее стучало: «Да, да, да!» — и в какой-то миг дрожь вдруг прекратилась, и она уже не говорила «нет», и в ней уже не стучало «да», ей было больно, ее подташнивало, и, закусив губу, с закрытыми глазами, она хотела лишь одного: чтобы скорее это все кончилось.
— Ты глаза теперь никогда больше открывать не будешь? — спросил ее возле самого уха голос Савина.
Наташа открыла глаза — Савин лежал рядом, приподнявшись на локте, смотрел на нее и улыбался.
— Мне стыдно, — прошептала она, обхватила его рукой и повернулась, уткнувшись ему в заросшую густым темным волосом грудь. Он уже несколько минут лежал так рядом, гладил ей лицо и мягко, осторожно целовал, но она все не могла прийти в себя и не в силах была заставить себя взглянуть на него. — Мне было больно, — снова прошептала она, все так же уткнувшись ему в грудь. — Это всегда так?
Он засмеялся, взял ее за плечо, отстранил от себя и, заглядывая ей в глаза, которые она отводила от него, сказал:
— Ах ты, прелесть моя!.. Ну что ты, нет!
«Ужас, ужас, как люблю его!..» — Наташа не подумала это, ее всю, как молнией, пробило этим ощущением, и она обхватила его за плечи что было силы и крепко прижалась к нему.
На поезд они вышли — сумерки лишь только-только начали окрашивать воздух и снежные поля вокруг в бледно-лиловые тона. Наташа не хотела приезжать домой слишком поздно, чтобы ни отец, ни мать ни о чем ее не спрашивали; она боялась, если они начнут ее о чем-нибудь спрашивать, она ответит какой-нибудь нелепицей, и они что-то заподозрят.
Провожать ее с лыжами Савину было неудобно, он посадил Наташу, выйдя с вокзала, на автобус, и дальше она поехала одна. Дома не было ни отца, пи матери, на кухонном столе лежала записка, сообщавшая, что они в кино. Наташа наскоро, чтобы не терять времени, перекусила бутербродами и села делать уроки. Полугодие скоро уже подходило к концу, уже по всем предметам выводились наметочные оценки, по физике и алгебре у нее получались двойки, и нужно было оставшиеся десять дней позаниматься как следует.