Звезда бегущая
Шрифт:
— Ну, пожалуйста, что ж, пожалуйста, — после новой, долгой паузы проговорил Тимофеев. Нервное дребезжание в его голосе сделалось много заметней. — Я вас не принуждаю, нет, упаси бог. — Он снова перешел на «вы». — Нет так нет. Обсуждение завтра в двенадцать ноль-ноль. У меня в кабинете.
Ладонников поднялся с кресла.
— Хорошо. Я понял. Завтра ровно…
— Однако же вы подумайте, Иннокентий Максимович, — перебил его Тимофеев. — Не первый год вместе работаем, и еще вместе работать, вы меня знаете — мог бы я по-другому, я бы вас
Когда Ладонников шел коридором в свою комнату, он почувствовал: скручивает болью желудок. Должно быть, заболело еще в кабинете Тимофеева, но там до него даже не дошло, что болит.
Он глянул на часы, Было около половины шестого, в эту пору желудок у него никогда еще не давал о себе знать. Где-то за половину седьмого обычно.
И тут же, только успел удивиться, Ладонников почувствовал: болит и сердце. И желудок и сердце — разом, так странно, сердце позднее, как правило… и понял со страхом: нервы. Нервы это дали о себе знать, вот что. И если теперь каждый раз так вот нервы… инфаркт — от нервов, и язва желудка — тоже от нервов.
Он остановился, достал из кармана пакетик бесалола, извлек изнутри, проглотил таблетку, достал стеклянный пенальчик с нитроглицерином и положил крохотный белый катыш под язык. Спустя несколько мгновений в виски ударило, и в них запульсировало.
Ладонников постоял с минуту, ожидая, когда утихнет первая, самая тугая волна в голове, сердце тоже отпустило, и он пошел.
Уходил с Тимофеевым — в комнате оставалось человека три, теперь сидел один Ульянцев. На столе перед ним лежала складчатая стопа листов с «трассой», он работал, но, только увидел Ладонникова, поднялся и пошел между столами к нему навстречу.
Спрашивать о разговоре с Тимофеевым будет, что там Боголюбову светит, с надсадностью проныло в Ладонникове.
Но Ульянцев сказал совсем другое:
— А выловил «блоху», Иннокентий Максимыч! — И Ладонников увидел, какое у него лицо: так и светилось все, ну будто солнышком оплеснуло, ни тени обычной угрюмой мрачности. — Коэффициент напряжения, не там запятую поставили. Черт знает как получилось. Вроде чистили все, вылизывали… Сейчас уж, раз взялись, пройдем «трассу» до самого конца, проверим еще раз, но мне кажется, в этом дело, теперь все ладом должно быть.
— Так-так, хорошо. — Ладонников и обрадовался, но и какою-то больно вялой была радость, обрадовался — но вроде как не проняло ею, так лишь, слегка задело. — Не поздравляю, не с чем пока поздравлять, пусть вот машина результаты выдаст.
— Ну, тогда уж шампанским обмывать надо будет, — сказал Ульянцев. И теперь спросил! — Не по поводу Боголюбова приглашал?
— По поводу, Александр Петрович, — сказал Ладонников. И не стал дожидаться уточняющих вопросов Ульянцева. — Давайте только не будем предвосхищать событий. Главный разговор впереди. Завтра.
Но Ульянцев все же стал уточнять:
— Ну, а настрой? Настрой какой, почувствовали?
— Какой и должен быть. — Ладонников не хотел рассказывать Ульянцеву что-либо — зачем это, чтобы он передал Боголюбову? Ни к чему. И, словно такого ответа вполне достаточно было Ульянцеву и можно перейти на другое, пожаловался: — Сердце сейчас что-то схватило в коридоре. Желудок и сердце, все вместе. Пришлось лекарство принять.
— Сердце? А что такое? — Ничего Ульянцеву не оставалось другого, как задать этот вопрос. Ладонников увидел — лицо его на глазах приобретает свое обычное выражение угрюмой, тяжелой мрачности.
— А пойди разберись, что такое. У меня с той поры, как на волейбольной площадке схватило, постоянно случается.
Он вовсе не для того сказал Ульянцеву о сердце, чтобы пожаловаться, просто так уж вышло — о чем думалось, о том и сказалось, — он хотел уйти от разговора о беседе с Тимофеевым, и на этот раз Ульянцев понял его.
— Ну да, сердце… конечно. Беречься надо, — пробормотал он.
Перекинулись еще парой слов — домой, не домой, остаетесь, не остаетесь? — оба уходили и в молчании уже собрались, закрыли дверь на ключ, молча спустились по лестнице.
Внизу нынче снова дежурил тот сивощетинистый старик вахтер. Принимая от Ульянцева ключ, он глянул на круглые настенные часы напротив и с укоризной покачал головой:
— Раненько, раненько…
— Да уж вот так, — обычной своей фразой ответил ему Ладонников, но улыбнуться старику, как всегда улыбался, не получилось.
Асфальт площади перед институтским зданием был уже по-вечернему иссечен длинными тенями от высаженных вдоль бокового тротуара тополей. Молодая их, яркая листва весело трепыхалась на слабеньком, еле ощутимом теплом ветерке.
«Должно быть, до того самого перекрестка, на котором с его женой расстаемся после родительских собраний, вместе идти», — с прежней надсадностью подумалось Ладонникову. Ему хотелось сейчас остаться одному. Минут десять до перекрестка. Неблизко. Разговаривать о чем-то придется. Это не с лестницы спуститься, не будешь же десять минут идти и молчать.
Абсолютно все равно было, о чем говорить, всплыло в памяти родительское собрание, о нем и заговорил:
— Ходил тут на родительское к дочери, очень вашего сына хвалили. Просто зависть даже взяла, так хвалили.
— А, между прочим! — с каким-то, похоже, удовольствием отозвался Ульянцев. — А мою жену зависть к вашей берет. Все мне в пример вас ставит. Что я, мол, такой и сякой, на родительские собрания не хожу, а вы вот по всем статьям выше положением, вы — всегда. После собраний дня три вам икаться должно — все она говорит об этом.
— Да нет, не икается, — не сразу ответил Ладонников. Опять, в какой уж раз за последние дни, обдало мыслью: вот так живешь себе и живешь, ведешь себя, как полагаешь необходимым, а где-то там, помимо твоей воли и желания, творится и расходится кругами, как по воде, мнение о тебе. — Почему должно мне икаться? Выдумал кто-то первый такую глупость.