Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
Остерман низко наклонился к камину, рассматривая адрес, написанный крупным, размашистым почерком по-немецки. Остерман, очевидно, забыл, что у него болят глаза. Густав зажёг свечу и поставил её рядом на столик. Остерман слегка кивнул головой.
— Этот Блум довольно счастливо пробрался. Ловкая шельма, — равнодушно сказал Остерман. — Мне канцлер говорил, что в Митаве арестовали адъютанта Ягужинского. Я бы не хотел быть теперь в положении графа Павла Иваныча.
Он всё ещё вертел в руках конверт, словно колеблясь, распечатать его или нет. Наконец медленным движением тонких, крючковатых пальцев он разорвал конверт и вынул аккуратно сложенный лист серой бумаги. Наклонясь к свече, он внимательно начал читать. Густав с невольным любопытством
Остерман читал долго. Потом снова перечёл письмо и наконец, опустив его на колени, откинулся на спинку кресла, закрыв глаза. Это письмо было для него неожиданно и крайне важно. Оно давало ему ценные указания. Письмо было от Густава Левенвольде.
Остерман имел случай познакомиться с Густавом во времена Екатерины I, когда младший Левенвольде, Рейнгольд, был в фаворе, а Густав приезжал по делам герцогини Курляндской. Остерман тогда же обратил внимание на его обширный ум, ловкость и уменье вести интригу. Он сразу же предложил ему остаться при нём, но Густав не решился поменять своё хотя и скромное, но верное положение при курляндском дворе на блестящее, но опасное положение в стране, где тогда неограниченно царил надменный и самовластный Меншиков. Во время своих редких наездов в Петербург Густав всегда посещал Остермана, и старый вице-канцлер находил большое удовольствие в беседах с ним.
Напоминая о всегдашнем дружеском расположении к нему вице-канцлера, Густав сообщал теперь ему подробности митавских событий. Полагаясь на тонкий ум Остермана, он выражал надежду, что Остерман сумеет в трудные минуты помочь императрице. Императрица глубоко оскорблена поведением верховников. Вынужденная обстоятельствами, она подписала кондиции, но сердце её болит за Россию, отданную на произвол верховникам.
Густав писал, что письмо императрицы Совету сочинено Василием Лукичом и противоречит чувствам государыни. Василий Лукич держит свою императрицу словно под арестом. Он отстранил от неё её ближайших людей. Не пускает к ней Бирона. Разлучил с малюткой Карлом. Вынудил согласие не брать с собой в Москву ни одного чужестранца. Даже сам он, Густав, принуждён скрываться.
«Императрица, — писал дальше Густав, — делает вид, что на всё согласна, но недавно со слезами воскликнула: «Ужели среди моих подданных не найдётся никого, кто избавил бы меня от этого несносного порабощения?» И тут государыня изволила поминать вас, вашу близость к её матери и всему дому…»
Затем Густав просил Остермана сообщить верным людям истинные чувства государыни, чтобы помочь ей, для блага России, вырваться из рук верховников.
Интриги, «конъюнктуры» придворные и дипломатические были настоящей стихией Остермана. В них он не знал себе соперников. Уклончивый, хитрый, решительный, когда надо, он всегда бил наверняка, сам неуловимый и скользкий, как змея. Последней победой его было падение Меншикова.
Но в последнее время ему начало казаться, что влияние ускользает из его рук, что на пути вырастает какая-то преграда, что на смену ему идут новые люди. Его мнения как будто не имели уже прежнего первенствующего значения… И чувство неопределённости и словно растерянности нередко овладевало им в эти тревожные дни.
Письмо Левенвольде оживило его. Оно ясно и определённо указывало ему путь. Да, он переживёт и этот поворот и займёт ещё более прочное и высокое положение. Его деятельный ум уже комбинировал людей и обстоятельства. Он учитывал и настроение Анны, и ошибки верховников, и недовольство соперников всевластных Долгоруких и Голицыных, и ропот шляхетства на самовластье Верховного Совета.
«Варвары, варвары! — думал он. — Не пускать чужестранцев в Россию! Дикари!» По тонким губам Остермана скользила презрительная улыбка. «Пожалуй, они найдут, что и Иоганну Остерману не место в делах правления.
Он так задумался, что совершенно забыл о Густаве. Наконец Розенберг решил напомнить о себе.
— Господин барон мне ничего не прикажет? — спросил он.
Остерман очнулся от своих мыслей.
— Нет, Густав, ты не нужен мне сегодня, — ответил он. — Доброй ночи.
— Доброй ночи, господин барон.
Когда Розенберг ушёл, Остерман ещё раз перечёл письмо. Потом тщательно разорвал его на мелкие клочки и бросил в камин…
VIII
Чувство беспокойства, тоски, душевной пустоты и постоянного раздражения овладели Лопухиной после отъезда Арсения Кирилловича.
Мужа она почти не видела. Он целые дни проводил у царицы-бабки, где обычно собирались «Ивановны» — Екатерина Мекленбургская и Прасковья — со своими приближёнными, где тоже растерянно и с недоумением смотрели на развёртывающиеся события. Там бывали Черкасский, Барятинский, Дмитриев — Мамонов, как муж царевны Прасковьи, монахи, юродивые, какие-то древние стольники и бояре, словно вставшие из могил, бывшие приближённые царя Ивана, старые друзья молодости Царицы Евдокии, жизнь которых остановилась вместе со смертью царя Ивана, в своё время боявшиеся и ненавидевшие царя Петра Алексеевича. Главой и пророком этого кружка был Феофан, примкнувший к нему во имя кровных связей, соединявших этот кружок с новой императрицей. Хотя сам он был далёк от них по своим взглядам, как ученик и сподвижник Петра Великого, но его соединяла с ними теперь общая цель — борьба с Верховным Советом. Там жили мыслями и идеями семнадцатого века, ненавидели всякие новшества, проклинали верховников и их «затейки» и не хотели верить, что Анна согласится на отречение от самодержавных прав, так как, по мнению кружка, эти права имели божественное происхождение.
Феофан со свойственной ему проницательностью понял, что этот кружок, это «тёмное царство», это «воронье гнездо», как выражался о нём Дмитрий Михайлович, представляет собою силу как по родству с императрицей, так и по своему консерватизму и верности древним традициям, ещё глубоко коренившимся в широких кругах общества.
По родству Степан Васильевич был своим в этом кружке так же, как и по убеждениям.
Наталья Фёдоровна мало обращала внимания на деятельность мужа. Она была слишком женщиной, чтобы увлекаться отвлечёнными идеями. Жизнь сердца всегда была у неё на первом плане.
Рейнгольд почти не показывался. Раз или два он украдкой на несколько минут заходил к Лопухиным, поздно вечером, всегда опасаясь и торопясь. Ему было теперь не до любви.
Раздражительность и тревожное настроение Лопухиной он объяснял в свою пользу. Он слишком был занят своими делами, чувствуя себя под дамокловым мечом. После ареста Ягужинского он с трепетом ожидал, что обнаружатся его сношения с братом. Ему было известно, что Верховный Совет назначил строгое расследование о всех лицах, кто так или иначе мог иметь сношения с Митавой, и отдал распоряжение об отыскании какого-то таинственного гонца, предупредившего и приезд Сумарокова, и приезд депутатов, то есть его гонца — Якуба.
Если природа не наделила Рейнгольда смелостию и большим умом, то взамен этого дала ему инстинкт чисто звериной хитрости, ловкости и искусство в интриге. Для своей безопасности Рейнгольд избрал самый верный путь. Он не появлялся ни в одном кружке, на какой косились верховники. Он делал вид, что всё происходящее сейчас вокруг чуждо ему и нисколько его не интересует. Но зато во всех укромных уголках, где кутили и играли в карты офицеры, на всех попойках он был первым гостем. По видимости весёлый и беспечный, он проводил ночи за карточным столом, сорил деньгами, вообще вёл жизнь игрока и кутилы, казавшуюся тем более естественной, что у него уже давно была определённая репутация весёлого прожигателя жизни.