Звуковой барьер
Шрифт:
И красоты лишит грядущие века!
Да! Хороша она и высока,
Высоко-хороша! Святыни, поклоненья
Достойная! Увы! На горе и мученье
Она дала обет ни разу не любить.
– Нет, к сожалению, не так, - сказала королева, - не так, не так, не так. Я женщина,
люблю. А он торгует моей любовью и моим престолом. Он сносится с сыном распутной
мужеубийцы и хочет при моей жизни отдать ему престол, а меня придушить, как крысу в
подполье. Как этого Ричарда, пьесу про которого ставит твой негодяй комедиант.
Она действительно походила на летучую мышь, в своих длинных черных одеждах.
Глаза ее были печальны. "Сейчас самый раз", - подумала Фиттон и вынула письмо.
– Ваше величество, есть люди, которые ставят вашу красоту превыше всего.
Разрешите мне прочесть.
– Дитя, дитя, - сказала королева, снисходительно улыбаясь.
– Что вы в этом понимаете?
Я так его любила, а теперь он... Ах, как же он будет каяться и плакать, каяться и плакать, -
добавила она медленно и плотоядно, - но тогда ему уже ничего не поможет.
– Она покачала
головой.
– Читайте письмо.
Фиттон стала читать.
Королева сидела неподвижно, положив на колени широкие кисти рук, которые
приобрели уже жесткость и отточенность когтей хищной птицы.
Фиттон она будто не слушала. И только раз подняла голову.
– Постойте! Как хорошо он пишет, - сказала она медленно.
"Прекрасная красота ее величества является единственным солнцем, освещающим
мой маленький мирок". Ах, как хорошо это сказано! Это Пембрук, конечно?
Фиттон кивнула головой.
– Когда это все кончится, ты приведешь его сюда. Слышишь?
– Слышу, ваше величество, - сказала Фиттон и положила письмо на кровать.
Ей надо было торопиться. Сегодня будет представление, надо же предупредить
Шекспира. Пусть сейчас же уезжает из Лондона.
ГРАФ ЭССЕКС
"Меланхолия и веселость владеют мной попеременно; иногда я чувствую себя
счастливым, но чаще я угрюм; время, в которое мы живем, непостояннее женщины,
плачевнее старости; оно производит и людей, подобных себе: деспотичных, изменчивых, несчастных; о себе скажу, что я без гордости встретил бы всякое счастье, так как оно было
бы простой игрой случая, и нисколько бы не упал духом ни при каком несчастье, которое
постигло бы меня, ибо я убежден, что всякая участь хороша или дурна, смотря по тому, как
мы сами ее принимаем."
(Из письма Эссекса к леди Рич.)
В
поменьше, для фехтования, другие, очень большие, для пиршеств и иных надобностей.
Эссекс засел в самой маленькой, удаленной от всего каморке, - почти под самой крышей -
и с утра никуда из нее не показывался. В фехтовальной зале (там и собрались все
заговорщики) передавали, что он все время сидит и пишет, но вот кто-то зашел к нему и
увидел: что Эссекс написал, то он и изорвал тут же. Вся комната была усыпана как будто
снежными хлопьями, а сам он ходил по ним, хмурился и думал, думал. А так как думать
сейчас было уже не о чем, то внизу встревожились и пошли посмотреть; остановились
около двери, послушали - шаги за дверью звучали не отчетливо-мелко и звонко, как всегда, а падали - медленные, мягкие, очень утомленные. О чем он думает? Говорят - пишет
письмо королеве - требует объяснения. Да полно - письмо ли он пишет? Не завещание ли
составляет?
В общем, в фехтовальной зале было очень мрачно и тяжело, и никак не помогало то, что заговорщики зажгли все свечи. Разговоры не вязались, ибо каждый думал о своем. Но
свое-то у всех было одно, общее для каждого, и если до этой проклятой мышеловки об
этом своем можно было говорить долго, красочно и интересно, то теперь оно уменьшалось
до того, что свободно укладывалось в короткое слово "конец".
– Конец, - сказал граф Блонд и тяжело встал с кресла. Все молчали, он пояснил: - Так
и не показывается из комнаты, еще утром я надеялся на него, а сейчас...
Он подумал, усмехнулся чему-то и, словно недоумевая слегка, развел полными, почти
женскими кистями рук с толстыми белыми пальцами.
В большой зале было сыро, от света больших бронзовых подсвечников на полу
наплывали прозрачные пятна и целые озера света, но и через них Бог знает откуда
струилась та уверенная безнадежность, которую один Блонд принимал так полно, ясно и
спокойно, что, казалось, иного ему и не требовалось.
Он прошелся по зале, поправил перевязь шпаги (все были подтянуто и подчеркнуто
одеты, как на парад) и вдруг, словно вспомнив что-то, спросил:
– А актеры не приходили?
Ему сказали, что один пришел и его провели наверх, к графу. То, что актер все-таки
пришел, было таким пустяком, о котором и говорить-то серьезно не следовало, но Блонд
вдруг оживился.
– Вот как, - сказал он бодро, - и не испугался! Ай да актер! Как же его зовут?
Ему ответил начальник личной стражи графа высокий, костлявый ирландец с красиво