17 м/с
Шрифт:
Когда отлив, этот мыс вырастает в многоярусный балкон. Его ярусы так изгрызены прибоем, что сами уже напоминают черную каменную пену. Его плато изрезано руслами. В них остаются гуппи и тритоны. По камню надо идти босиком. Он такой теплый, что с щекоткой впитывает влагу со стоп. В шесть утра прибудет вода. Балкон зальет, гуппи унесет в море, камень, уйдя под воду, зашипит и остынет. Унесет даже ногу ангела. Вот так.
В полшестого, когда на камне еще можно сидеть, поджав ноги, нет красок. Только свет. Из-за Гибралеона выскальзывает каноэ и катится по черной воде, как перо по гладкой столешнице. Как хорош был бы парус над лодкой, думаю я. Да какой тут парус, полный штиль. Но кто-то неведомый уже поднял парус. И он тлеет на ч/б этого рассвета, как какой-то глупый избыточный лепесток. А потом
Наверное, надо остаться. Потому что ничего не жалко: ни несуществующей Европы, ни зарплаты, ни музыкального центра, ни ипотечного кредитования. Даже себя не жалко. Если я останусь на этом мысу и засохну, как вобла, а потом умру, то я этого даже не замечу. Потому что на Гибралеоне как-то не бросаешься в глаза.
На пляже я нашла Палыча. Он сказал, что ему показалось, будто он тоже плакал. Врал наверняка. Палыч плакал, только когда ему в глаза попали стрекательные клетки медузы. Он сказал, что хорошо бы остаться. Мы сидели, смотрели в океан и надеялись, что лодочник Ян заблудился. Что его носит теперь где-то у берегов Чили, а мы сгинем тут. Без возврата. Без Европы. Без сознания. Без стыда.
Палыч сказал, что готов подносить канистры с бензином лодочникам. Он сказал, что готов перекрашивать «Баргузин». Я сказала, что хотела бы остаться здесь и быть летчиком малой авиации. Я бы носилась в любую непогоду, подо мной плескались бы киты, старики и море. Еще у меня была бы карта. И я время от времени смотрела бы на нее, и мне становилось легче: карты для местной авиации очень подробные. Я в любой момент могла бы убедиться, что Гибралеон существует. Из меня вышел бы идеальный летчик. Потому что я даже в хорошую погоду не читаю газет.
Если оседать, то на Бокасе. Как этот чудик, который по главной улице возит на веревочке действующую модель самолета. Говорят, это бывший оператор французского сюрвайвера, приехал, окончательно сбрендил и остался. Но он утверждает, что абсолютно здоров. Он думает, что он — отставной диспетчер местного аэропорта.
За четыре года он ни капли не изменился. Ночевать он уходит в служебку бильярдной «Луп», потому что «Луп» держит его соотечественница. Матильда. Она обожает приваживать в «Луп» европейцев, она готовит им пина-коладу, потом танцует на барной стойке, рискуя попасть руками в вентилятор, а потом засыпает на бильярдном столе.
«Барко ундидо» тоже не изменился. И его хозяева. Они по-прежнему похожи друг на друга как две капли, а вместе похожи на Артемия Троицкого. Четыре года назад мы выяснили, что «барко ундидо» — значит «потонувший корабль», он потонул прямо у берега, рядом с баром братьев. Впрочем, тогда же мы выяснили, что они никакие не братья: один приехал из Кентукки, а другой — из Огайо. Когда из бара уходит последний посетитель, а тех, которые не могут уйти, раскладывают по гамакам на заднем дворе, братья заводят свой тримаран и под вопли Боба Марли уносятся в беспросветную морскую тьму. Лодочники говорят, что они поехали на Бастиментос. Потому что на Бастиментосе растет сенсимилья, и это знают все. Но утром береговые службы обнаруживают братьев в самых неожиданных точках Карибского бассейна и буксируют их на Бокас, привычно укоряя авантюристов, мол, куда вас опять черти понесли. А братья твердят, что им — на Ямайку. Но покорно возвращаются. Потому что их держит недвижимость. Потонувший корабль.
Утром Матильду можно встретить на пустынном городском пляже. Она ходит по кромке прибоя и кричит на волны.
Говорят, Бокас — первый остров, где высадился Колумб. Но есть версия, что задолго до Колумба здесь побывал другой европеец, безбашенный ирландец святой Брандан. Брандан составил приблизительную карту этих мест, которую назвал «план блаженных островов». Наверное, Колумб не раз сверялся с этой картой, а когда сошел на Бокасе, то сказал: «Ну надо же, ни капли не изменился!»
Палыч говорит, что на Бокасе не оставляет ощущение, что взрослые уехали.
Это, конечно, не так. На Бокасе не оставляет ощущение, что взрослые сюда никогда не приезжали.
На главной улице стоит пожарная часть, пожарники выгнали из ангара красную машину и целыми днями в этом ангаре орут страшными голосами: играют в баскетбол. Вечером они забиваются в пожарную машину и едут на танцы на Феерию дель Маре. Феерия идет вдоль моря и упирается в баскетбольную площадку. Там местные мужчины орут страшными голосами: играют в баскетбол. Вечером, когда на площадке дискотека, они собираются в забегаловке, где чадно пахнет пережженным маслом, и смотрят телевизор. Один раз я видела, как они смотрели фильм про Вторую мировую войну во Франции. Они смотрели, как дети смотрят «Звездные войны». По выходным все мужчины (исключая старого негра, но включая пожарников) собираются в церкви, которую построили очередные миссионеры в трогательном, хоть и бесполезном порыве. Они собираются и играют там на барабанах. Старый негр по вечерам играет на саксофоне. Он разучил «Саммертайм» и играет ее удручающе плохо. Но ни капли не парится по этому поводу, даже предлагает всем желающим сыграть эту композицию на их дне рождения или похоронах.
У них есть незыблемые ценности. Это хорошие лодочные моторы, бойцовские петухи и праздник всех святых.
Они живут, как хотят.
У них тряпье из ситца, они смотрят телевизор в кафе, потому что мало у кого есть телевизоры. Но у них есть все для счастья. Потому что, оказывается, для счастья мало нужно.
У них всегда саммертайм. А это чистый эндорфин.
Я своими глазами видела, как Палыч бросал с причала деньги. Он бросил даже двухдолларовую купюру, хотя утверждал, что именно эту купюру надо носить в кошельке, чтобы не переводились деньги.
У нас был самолет через полчаса, а мы все копались на причале, видно, хотели остаться.
Бес сомнения. Бес возврата. Бес Европы.
Ничего тебе здесь не напомнит об этом, и не надейся. Но когда ты будешь месить ногами раскляклый картон на Ярославском оптовом рынке, неотличимая от других теток этой полосы, давно и безнадежно проигравших битву за эндорфин, вспомни, чего ты достигла, дорогая Аглая. Как на скрипучем, прогнившем причале пахло рыбой, орхидеей, водой и бензином, а ты запихивала в бутылку это письмо. А потом подумала: «Стоп, надо же подписаться». Но это было самым трудным. Потому что есть места, которые меняют тебя до неузнаваемости, и ты не помнишь, кто ты и что ты. И тебе, по большому счету, это безразлично. На футболке, утратившей цвет и форму, еще читалась надпись. И это было спасением. Ну конечно же! «Май нэйм из Панама».
Наверное, мы извращенцы. Нам доставляет огромное рефлексивное удовольствие утрачивать рай.
Часть третья
Небо над Берлином
(В письмах к Доктору)
Здравствуйте, Доктор! Вы хотели узнать, как Берлин. Высылаю вам карту, там все подробно. Ничего более вразумительного сообщить не могу, потому что реальность — это что-то, данное нам в ощущениях. Из ощущений — только желание купить шерстяные носки, потому что весна выдалась на редкость скверная. Не уговаривайте меня, я и сама вижу, что это не Баден-Баден, и не уповаю на яблони в цвету. Берлинцы развесили на деревьях крашеные яйца, не надеясь, видно, что вырастет что-нибудь более убедительное. Когда ветер с Балтики, Доктор, когда дождь сечет параллельно тротуару, а суровые пролетарские лица из-под капюшонов смотрят на твои сандалии с какой-то злорадной назидательностью, так и вспоминается Питер. Но о Питере или хорошо, или никак, поэтому скажу только одно: спасибо за присланные ролики. Они не промокают. В них я чувствую себя гораздо увереннее, встречаясь лицом к лицу с велосипедистами. Потому что права человека в этой стране зашли так далеко, что у велосипедистов появились суверенные территории, и один неверный шаг влево или вправо по тротуару приравнивается к их узурпации. Отношение к человеку на роликах, видно, еще не прописано в билле о правах, поэтому в последний момент они все-таки отворачивают.