17 м/с
Шрифт:
Я подумала, что Дед Мороз все-таки порядочная сволочь. Потом я подумала, что ему тоже несладко. Потому что все, по большому счету, просят одного и того же. А как наберешься самого востребованного на всех? И я подумала — хрен с ним, с сидюком. Обойдусь желудями. Я их возьму в труднодоступные места и разбавлю ими эндемики, заполняя тем самым досадные пустоты, которые остались 1) от моей бабушки, 2) от моего отца, 3) от сидюка, 4) от Тарантино. Моя мама тоже оставила письмо для деда. Я его вероломно вскрыла. Там значился норковый полушубок.
Три дня дома из напитков было только шампанское. А из еды — торты. На работе иностранный босс подарил ангела со стразами Сваровски и еще одну бутылку Асти. Я выступила с ответной речью, в которой
На третий день скинулись и купили барбекюшницу. Жарили на балконе шашлыки. С соседнего балкона предупредили, что если приедет милиция, они будут свидетелями. Мы ответили, что нет у нас свидетелей, кроме бога (я живу на последнем этаже). Но все равно перебрались на крышу.
Выяснилась прискорбная правда: видимо, в моем доме не готовили, а если готовили, то ели из кастрюль и, видимо, руками. Соседи вылезли на крышу. Принесли вилки и упаковку одноразовых тарелок. Еще у них было караоке, мы сначала ломались, эстетствовали, а потом сдались. С душой пели: «Белеет мой парус такой одинокий на фоне стальных кораблей». Стреляли по воронам из рогатки стразами Сваровски. Открыли купальный сезон в фонтанах ВДНХ, вытащили на крышу пять половичков, лежали под звездами. Кто-то сочинил блюз «лунный загар не оставит следа на теле с родимым пятном вместо сердца».
Дети танцевали между антенн, тарелок и рулонов рубероида.
А потом у меня зазвонил телефон. Это была мама. Я собралась. Мама каждый год желает одного и того же. Она считает, что пора остепениться и занять руководящий пост. Она желает много денег, желает, наконец, стать хорошей матерью и ходить на родительские собрания. Еще она желает мне приличную машину, респектабельных друзей и хочет, чтобы я оделась поприличней. И каждый раз она желает мне хорошего мужа (причем это она делала и в годы моего замужества).
Мои нереспектабельные друзья виновато затихли. «Да, мамочка», — сказала я наиболее осмысленным голосом и приготовилась оправдываться.
Мама сказала, что у нее дела идут неважно. И ей очень страшно. Мне от этого стало очень страшно. Я посмотрела на часы. Было полчетвертого. Я дрожащим голосом сказала, что это просто время такое. В этот час всем страшно. Все наладится. Самая тьма перед рассветом.
— Нет, — сказала мама, — ты не поняла. Анализы у меня стали еще хуже.
— Мама, я тебя заберу, — сказала я. А хотела сказать: «Мама, я тебя спасу».
— Не надо меня забирать, — обиделась мама, — я не мешок с картошкой. Я не хочу засыпать под «Рамштайн». Пусть все идет как идет.
Я понимала, куда она клонит.
— Мама! — сказала я.
Ты не имеешь права.
Просто не имеешь права!
Потому что я еще не стала нормальным человеком, потому что у меня еще нет шубы, приличного авто, потому что мои друзья еще не выросли, а дети не ложатся в положенное время. И вообще — они шляются по крышам!!!
— И, мам, — пожаловалась я, — мы очень голодные! Мы хотим, чтобы все было, как всегда. Чтобы ты не лежала в больнице, а приехала и сделала нам винегрет!
Я хотела сказать, что это несправедливо — выводить меня на линию огня. Я не готова.
Но мама сухо сказала, что завтра поговорим. А нам всем давно пора спать. Потому что мы уже не маленькие и у нас у всех завтра будут синяки под глазами.
Мы сидели на крыше. Действительно был час перед рассветом: он был пугающе темным.
И один мой друг (который сконструировал трещотку) сказал, что у него отец сломал ногу, а переезжать категорически отказывается. А другой друг (который принес рогатку) рассказал, как провел последний месяц в больнице, потому что его маме делали операцию. И там не было даже простыней. И он чувствовал себя таким беспомощным и маленьким.
Честно говоря,
А когда закончился самый темный час и наступил рассвет над крышей, мы увидели, что все мы ужасно бледные. Как и всё в этот серый час.
Я подумала, что в моей коллекции не хватает одного ангела. Ангела, стоящего на самом краю смотровой площадки Вавилонской башни.
Съездила на два дня на родину. Красивый теплый город, во дворе дома пахнет ванилью, по улицам ездят поливалки, голуби — благородных палевых тонов, консерватория, как пряничный домик в Майсене… а езжу туда только по грустным поводам. Оказывается, в этом городе много больниц. И есть кладбища. Мой попутчик сказал, что это необъяснимый эффект. Он сказал, что амебы не умирают, они вечные. И хоть мы состоим из таких же ДНК, мы стареем и умираем. Это было очень обидно. Мой попутчик согласился. Он сказал, что все дело в хвостике этой ДНК. Что сама ДНК может делиться бесконечно, а вот хвостик у нее сокращается, и когда он иссякнет, то весь организм начинает стареть, болеть и умирать. «Плохо», — сказала я. Я не могла понять, почему у амеб хвостик не отваливается, а нам так не повезло. Но я об этом не спросила. Потому что я не хотела ранить попутчика. Он был очень высокоразвитым и далеко немолодым. С хвостиком у него, должно быть, уже были проблемы. Но он не сдавался. Он сказал, что наука семимильными шагами движется вперед и вживляет крысам фрагменты ДНК. Я сказала: «Я дико извиняюсь, но где именно в организме располагается ДНК?» (Я ДНК изучала в школе, а это было давно, и тогда она выглядела как пластмассовая красно-синяя завитушка полметра в высоту.) Мой попутчик вздохнул и сказал: «Везде». Плохо. Плохо, когда везде в организме отваливаются эти чертовы хвосты. «Но вы пока можете не переживать», — ободрил меня попутчик и уткнулся в ноутбук. Я переживала за близких. Мне хотелось бы ездить в мой город, чтобы радостно бродить по теплым синим сумеркам среди красиво увядающего модерна. И пить шампанское на набережной. Попутчик у меня был — командировочный. Ученый муж лет семидесяти с ноутбуком. Он смотрел в ноутбук, я — за окно. А в соседнем купе девица (очень даже симпатичная) вопила: «Приличной девушке предлагать выпить? А вдруг вы клофелинщик?.. А клофелинщики так и выглядят — импозантно». В конце концов ей налили. Она немного подзатихла, перешла на удовлетворенное гудение. Я попросила у попутчика разрешения посмотреть почту. Из новенького было только письмо от старого друга. Он писал из Латинской Америки латинскими буквами. Он писал, что сейчас как раз на том острове, где я оставила свое сердце. И он писал, что меня здесь помнят. И хранят чегеварку, которую я оставила у соседей по домику на воде. Помню, на этом острове меня потрясло кладбище. Мы ехали на тюнингованном проржавевшем джипе, украшенном, как новогодняя елка. У нас орала музыка. И наш водитель — Педро — сказал, что ему надо навестить дядю. Так мы оказались на кладбище. Там, в беспощадных лучах, под беспощадные вопли тропических птиц, сидели, разомлев, мраморные ангелы. Это было нереальное зрелище. Потому что у меня никак не укладывалось в голове, что в этих местах кто-то может умирать. И кладбище это выглядело нелепо и мультяшно… Я отписала другу, чтобы передавал привет Педро, если тот не уехал на материк. И Майке. И вернула компьютер своему попутчику. За окном мелькали погосты и помойки, погосты и помойки…
— Я совсем плоха, приезжай, я, наверное, умираю.
(Так. Спокойно. И без дрожания рук. В лучших традициях семейки Аддамс. В лучших традициях фамильного реалити-шоу, где предложенные почки, печень, руки и сердце на фиг никому не нужны за их полнейшей непригодностью.)
— У меня есть три дня, ты успеешь умереть? Больше я ждать не могу, у меня куча работы!
На самом деле я выиграла еще полдня. Плюс сэкономила на билете. Я выгодно выменяла на ребенка внедорожник сотрудника. Я утрамбовала плохо накиданный асфальт провинции на протяжении восьмисот шестидесяти километров и сбила помойку при парковке.