7 октября
Шрифт:
Услышав это его признание, Володянский хмыкнул и откинулся на спинку кресла, что-то мыча себе под нос.
Январь в Иерусалиме — месяц дождевых бурь, ранних потемок и облаков, волочащихся по склонам гор. Выйдя от Володянского, Глухов отправился домой, но сначала спустился на террасу ниже — на стоянку. Следуя тропе, он в который раз — не сосчитать — подивился тому, насколько живописна расположенная под его ногами долина городка Эйн-Карем. Склоны окружавших долину холмов ближе к вершинам были покрыты россыпями огней пригородов — особый состав атмосферной линзы удивительным образом преобразовывал исходящий от далеких окон свет. Все вместе создавало эффект гигантской, тщательно выделанной драгоценности. Что там — за каждым окном? Какая жизнь, какое горе или счастье? Он знал, что те отдаленные наделы — районы бедноты, почти трущобы, улицы с экзотическими названиями: Уругвай, Боливия, Мексика, была даже улица Исландии — по названию стран, когда-то первыми признавшими независимость Израиля. Днем те места выглядели проигрышно и уныло, но сейчас прямо-таки пылали звездного масштаба роскошью. «В Израиле многое так: двоится между полным провалом и царственным величием», — подумал Глухов. Дорога стала набирать высоту, и в темноте не в первый раз показалась взлетным коридором, проникающим сквозь облачную тьму, в которой он поднимался по светящимся на торпеде приборам подобно пилоту самолета.
На
Часы тогда остановились. И стрелки с тех пор не двигались. На одной из них он висел, подцепленный под кожу. Сняться с нее не удавалось. Получится это только, когда время снова сдвинется с места.
В последовавшую после 7 октября ночь ему снова снилось, что он кит. Этот сон он уже видел — в первые дни после рождения сына. Сновидение состояло из тишины, парения в толще темнеющей впереди и вглубь бездны, из слабых зовов самки и детеныша — протяжно-тоскливого и тонкого, — на них он устремлялся всем существом, хоть и не мог уловить направление, по инерции бездна набегала, влекла. Он зависал в одиночестве пустоты, ждал, когда опять услышит стон, чуть подвигался и трогался дальше в величественной нерешительности, синее сердце тьмы поворачивалось внизу бескрайней сферой. Огромный и невесомый, сильный и некрасивый, но мощный величественной огромностью, он трепетал всем существом, когда вдруг вновь раздавался зов, и пульсировал навстречу. Кит рыскал, он без усилия поспевал за ним, менял курсы, чтобы запеленговать точнее — по тому, как стон наполнял голову и сердце, — под разными углами. Но вот тревожное видение стало иссякать, тишина, пронизанная тоской, истончилась, нахлынула глухота, горизонт тьмы возвысился, застил даль, пустота сгустилась в просторном сердце — и, задохнувшись всхлипом, он рванулся с кровати, поискал на тумбочке сигареты, жадно закурил, дрожа, размазывая слезы, стараясь отдышаться… Схлынувшая волна сна почудилась ему одухотворенной.
Из-за беспомощности он стал ездить на митинги у театра «Габима» в Тель-Авиве. Собрания семей заложников в центрах психологической помощи быстро стали его добивать еще больше: как и Артемка, он не любил обниматься, он чурался ласки, тем более от незнакомых людей, а там этого было навалом и в целом чем-то напоминало собрания анонимных алкоголиков, из любопытства когда-то посещенные в Иерусалиме на площади «Давидка». Он еще сильнее чуял во всем этом непоправимость. Где-то глубоко и вне связи с реальностью он понимал, что люди просто не способны перенести ту боль, которую приставили к нему как оружейный ствол. Ни от него самого, ни тем более от психологов-добровольцев нельзя требовать хотя бы малой серьезности, хотя бы толики погруженности в то, чему они вызвались сопереживать своими объятиями и разговорами. Беседы были в пользу бедных — совсем не как у Володянского (вот когда Глухов понял, что Офер — профессионал, способный не только лечить, но и выстоять, прислониться спиной к спине больного для круговой обороны). Скорбящие демонстранты были бодры, и это тоже его оскорбляло. Добровольцы психологической помощи вели разговоры чаще советами — какие таблетки принимать, — чем смыслом, наверное, это и было нужно в первую очередь, по крайней мере честно и действенно. А так — «мы с вами», «мы победим только вместе», «вместе мы победим» и так далее — это мало чем отличалось от тех слоганов, что звучали в общественном транспорте, произносимые мужественным, глубоко прочувствованным тоном сразу после объявления следующей остановки. «Каково водителям-арабам это слышать?» — не раз задумывался Глухов, и его подташнивало и от этого тоже, хотя, понятно, тут от всего есть повод умереть. И от стыда, и от ужаса — потому хотя бы, что Артемка не переносил никаких прикосновений — это было следствием «аутистического спектра», благодаря которому многое в детстве его сына шло не слишком правильно, а на коррекцию у Глухова не хватало ни ума, ни опыта, при том что позже он обвинил в этом себя, поскольку сам в детстве поздно заговорил, а не генетику. Прикосновение — будь оно ласковым или грубым — вызывало у Артемки приступ неприязни. Это им скрывалось, чтобы попасть не в «джобники», то есть к тем, кто выполняет малоответственную работу в штабах, а в среду нормальных солдат, может быть, не в боевые части, но хотя бы в инженерные. Два письма от двух психиатров (школьного и какого-то еще, к которому послал школьный врач для second opinion) Артемка утаил от военного психолога по своей инициативе — те же, кто желал откосить, мечтали о таких письмах. Однако главное в том, что Глухов был с ним заодно: он сам хотел, чтобы ребенка взяли в боевые части.
Но ведь верно: вначале Глухов был растерян. Не понимал, где находится и что с собой делать. На первом митинге у «Габимы», где был сооружен свечной мемориал заложникам, он вышел из подземной стоянки под площадью, зашел в кафе Babka Bakery совершенно машинально — и только там, в очереди, вспомнил, что со вчерашнего дня во рту не было маковой росинки. Тогда он купил бейгеле с лососем и фетой, виноградный сок и вышел в толпу, чтобы раствориться в ней и так хоть немного отгородиться от самого себя. На митинги у «Габимы» он ходил сначала с флагом Израиля, который в первый раз вручил ему какой-то активист, бодрый толстяк: «Это бесплатно?» — «Конечно!» Потом бросил эту затею и просто стоял со сжатыми кулаками, бесслезно.
Иногда обратно ехать не хотелось. Тогда он шел к набережной, миновал Gordon Pool, где в подогретой морской воде бороздили дорожки очкастые пловцы, миновал исторические мужской и женский раздельные пляжи, вот уже век прятавшиеся за забором, и спускался на полоску берега перед отелем Hilton. Конструктивистская вафельная громада стояла на железобетонных раскосинах, когда-то призванных создавать ощущение левитации. Но прошло полвека, и то, что предназначалось красоте, стало данью вычурности,
Сначала он хотел ночью заплыть так далеко, чтобы не вернуться, — пусть кончатся силы, пусть схватит, в конце концов, судорога и утащит его в бездну, он и так там находился. Но может быть, там — в отраженной звездной бездне — он встретит сына и больше не отпустит. Получалось, что со дна своего отчаяния он винил во всем только себя — все, что произошло, весь ХАМАС, все было обращено к нему, и только к нему лично. Конечно, это уже было болезнью, очередным приступом, но это то, с чем он имел дело, хотя и понимал всю ненормальность и ситуации, и себя самого, и своей улетучивающейся души.
Кем только не работал Глухов первое время! Разнообразие его начальных занятий можно объяснить только пытливостью, с какой он бросился исследовать Святую землю. Первая его работа была — разнорабочий на раскопках Иродиона. Конусообразный холм на границе Иерусалимских гор и Иудейской пустыни живописно виднеется с окраин Иерусалима, прилегающих к дороге на Хеврон. Набатей по происхождению, царь Ирод отличался тем, что яростно стремился вызывать любовь у своих подданных. Евреи же питали к нему как к чужаку непреложную ненависть. Так имя Ирода в мировой культуре стало нарицательно обозначать последнего подонка, способного отдать приказ об уничтожении младенцев. Недаром Ирод волновался за будущность памяти о себе, попытавшись скрыть местонахождение своей гробницы. В одном из дворцов, разбросанных по всей Палестине, он устроил себе тайный склеп, приказав его потом засыпать. Гробницу и дворец как раз и раскапывала команда, которой помогал Глухов. Наполненный невыносимым июльским зноем воздух, плывущие в солнечном мареве холмы, спускающиеся в самую глубокую впадину на планете, белесое небо, вечерами проницаемое звездными глубинами, — все это тревожило Глухова. Не нравилось ему, что археологи вошли в клинч с духом Ирода. Ничего он не мог с этим страхом поделать: когда-то в юности на него произвел впечатление фильм «Зловещие мертвецы». По сюжету в заброшенном доме в лесах Теннесси, где раньше жил некий археолог, исследовавший на Ближнем Востоке древние загадочные ритуалы, обнаруживается странная книга, заклятия которой пробуждают древних шумерских духов, обитающих в окрестностях и способных вселяться в людей и устраивать мрачную резню. Еще он помнил фильм «Омен», в котором тема Антихриста получила продолжение на раскопках в Иерусалиме: бородатый тучный археолог рассуждал, сидя на руинах древнейшей базилики, о том, как правильно убить Антихриста, каким кинжалом, на каком алтаре. На Иродионе эту мрачность заслоняли истошный зной и миндальные сады у поселения Текоа, ущелье под которым было испещрено нишами — кельями монастыря византийских времен. В одной из этих пещерок когда-то молодые арабы забили камнями двух еврейских мальчиков. И вот на Иродионе, во время работы под руководством болтливого бородато-косматого археолога Геры — а жара и болтовня несовместимы, точнее, жара совместима исключительно с каннабисом — Глухову впервые пришла в голову мысль, что где-то тут, на склонах этой горы, в гробнице свирепого царя таится абсолютное древнее зло, которое лучше не тревожить. И теперь Глухов вспоминал и мрачно об этом думал, поскольку сейчас где-то поблизости обитало чистопробное зло, как будто его теперь-то уж точно растревожили и раскопали.
Другая работа состояла в том, что он был помощником геодезиста, таскал по горам теодолит и GPS-приемник — но недолго, поскольку быстро сгорел на солнце. Сразу после он обрел посильную должность — младшего научного сотрудника в физической лаборатории университета в Ариэле. Там его задача заключалась в том, чтобы проводить эксперименты по остановке лазерного луча в плотных средах, а также участвовать в семинарах, на которых помимо научных докладов читались и доклады по еврейской футурологии, точнее эсхатологии. Это было привилегией и пристрастием начальника лаборатории Шимона Левина. Глухову нравились его научные занятия благодаря случайной, казалось бы, метафоре: луч света замедлялся в специальной среде подобно тому, как, он был уверен, в нынешние времена замедлилась мировая история, придя к своему эсхатологическому завершению. Умный и талантливый, религиозный сионист и физик с философским уклоном — разносторонне образованный Шимон прилагал все возможные усилия, чтобы наполнить университетскую среду в Ариэле правильными и даже выдающимися участниками научно-исследовательского процесса. Это было непросто, потому что Ариэль находился на «территориях» — в Шомроне, то есть в Самарии, благодаря чему европейский путь развития его сотрудникам был заказан. Единожды засветив свое имя в Ариэльском университете, вы вычеркивали себя не только из списков претендентов на европейские гранты. Вы не могли отныне поехать на конференцию даже в Китай. (Сам Шимон как-то все-таки получил приглашение от великого Янга поработать в Шанхайском университете, но при условии никуда не выезжать в течение всего времени контракта.)
Дорога из Иерусалима в аэропорт долго шла под гору, двигатели почти не расходовали бензин, а электромоторы за время спуска щедро наполняли батареи. Машины летели как на крыльях, лишь изредка оттормаживаясь на особенно затяжных спусках, благодаря чему река автомобилей впереди вспыхивала алым отсветом стоп-сигналов. Где-то на середине пути, всегда в одном и том же месте, сразу после канареечно-желтой заправки PAZ, в салоне любой машины щелкала мембрана неполной пластиковой бутылки с водой, если таковая имелась, отмечая особенно резкий перепад высоты, а значит и давления. И у многих в этом месте закладывало уши. Почти километр резкого спуска и смена климатических зон вместе с потеплением чуть ли не на десять градусов придавали дороге ощущение телепортации. Горы за монастырем молчальников в Латруне сменялись равниной, и по обочинам начинали нестись заросли розового олеандра. Недлинная очередь на КПП продвигалась в виду спецподразделения снайперов, стоявших на изготовку под козырьками, после чего следовала долгая — километров семь — петля подъезда, специально устроенная так, чтобы у службы безопасности было время для перехвата и обезвреживания террористов, вздумай они напасть на аэропорт. Вдоль дороги по правую руку темнели зеленью сады грейпфрутовых деревьев, огромные желтые плоды на них напоминали елочные новогодние шары. На островках безопасности вереницей мигали аварийками автомобили встречающих, которые так экономили на оплате стоянки. Дальше, после въезда под шлагбаум, возвышались железобетонные этажерки двух парковок: Orange и Vineyard. Глухов отправился на эстакаду для вылетающих пассажиров и высадил Йони там же, где его обычно подбирал: перед входом под огромным номером «32». Помогая вынуть из багажника чемоданчик, Иван спросил друга: «Можно я поживу у тебя в Ницане?» Чуткий Йони заподозрил неладное, но не сморгнул: «Живи. Ключи дать?» — «Давай». — «Шерлоку — привет, почеши его от меня за ушком», — произнес Йони, протягивая связку ключей, после того как снял с нее здоровенный ключ от оружейного сейфа.