7 октября
Шрифт:
Глухов в те времена пытался избавиться от венлафаксина, постепенно снижал и снижал дозу и отказался совсем, но на третий день, проведенный по-сухому, его в Барселоне накрыло. Джош сразу сообразил, в чем дело, и помогал как мог: нянчился с ним — и они вместе решили не сдаваться в больничку, хотя где-то все же надо было взять транки. Сначала Глухов пытался справиться в одиночку. Он не ел, не пил, носился по городу, но боялся потеряться и поэтому наворачивал круги вокруг квартала старой больницы, где у них проходила конференция, в то время как в актовом зале Джош изучал премудрости планирования лечения онкологических больных. На одном из ребер квартального периметра Иван пробегал мимо неотложной помощи и каждый раз, пролетая быстрым шагом мимо, вглядывался жадно в больничный тусклый коридор, панически соображая, во что ему обойдется сдаться психиатру в Каталонии, о которой он знал только из писаний Оруэлла и трансляций кубка UEFA. Это было чревато, потому что в таком гиперболическом состоянии его могли упечь в буйное отделение. Джош отличился тем, что, видя, как мучается товарищ, как питается только бананами, как
Приходя в себя, Глухов завистливо смотрел на здоровых людей, на компании в кафешках, на котлы с паэльей, выложенной здоровенными креветками — этими скарабеями морского дна… Таксист — отчаянный парень из Курдистана — вез их в аэропорт, в машине кисло пахло потом и специями — тем специфическим запахом третьего мира, присадкой к восточному фастфуду, к которому давно уже привыкла Европа; машина глохла и подскакивала на каждом перекрестке, и Иван решил, что его мучения никогда не закончатся. Гауди, каталонские бульвары, пластилиновые — перекосившиеся или скомканные — дома-монстры, гаспачо, пакет с которым он зажимал между колен и прихлебывал как микстуру (последнюю таблетку алпразолама припас на перелет)… И еще он вспоминал, как они с Джошем в первый день, накануне припадка, валялись на пляже, обсуждая принцип, по которому великий каталонец навешивал на протянутые бельевые веревки мешочки с песком, чтобы по крутизне отвесов вычислить предельный угол, на который еще можно было безопасно для всей конструкции устремить ввысь конусы и шпили Саграды Фамилии.
7 октября скомкало душу, и естество стало неотличимо от тела. Джош снова оказался тем человеком, что вывел его из ступора в первые дни, — направил его к Оферу Володянскому. Первая помощь, оказываемая семьям заложников, состояла из нескольких центнеров транквилизаторов, антипсихотиков и антидепрессантов. С подачи Офера Иван стал принимать арипипразол, отодвигавший мир на безопасное расстояние, помещавший его под непробиваемое стекло, так что до него, до мира, при ясной видимости нельзя было дотронуться. Однако, сколь бы ни была крепка эта преграда, события метили в нее прямым попаданием, следы на стекле оставались подобно пулевым отметинам — трещины расходились густо, будто в окно бросили снежок, и еще, и еще.
Через три дня Джош позвал его в свой кабинет и протянул кусочек мелованной бумаги размером с почтовую марку.
— Положи под язык, — сказал он.
Так острая психотическая фаза, постигшая Глухова, когда он все-таки осознал, но еще не принял произошедшее, была вытеснена «кислотой».
Переболевший когда-то ДЦП Офер Володянский обладал нетипичной походкой: приволакивал по очереди обе ноги, идя на полусогнутых, подмахивал себе руками. Идя за ним, Глухов испытывал физическое неудобство — настолько мучительны и упорны были усилия Офера, что Ивану хотелось ему подражать, идти так же, как он, и невольно у него иногда получалось тоже приволакивать ступни, тоже помахивать кистями рук, — и от этого становилось немного легче. Уже совершенно седой в свои сорок лет, в прямоугольных очках, подавшись в участливой позе вперед и опустив широкие, как у пловца, плечи, Офер Володянский не знал, что за его спиной в зрении Глухова распускается павлиний глазастый хвост, а по стене и потолку циклически бегут панорамы кратера Мицпе-Рамон, на дне которого с бесшумной головокружительностью проносится на бреющем самолетное звено F-16.
Володянский поначалу не понимал, чем занять Глухова, как к нему подступиться, и держал разговор, разглагольствуя о психопатологии творчества, которой сам увлекался. Иван смотрел на него и видел, как у Офера растут из головы рога — два пламенных луча света, о которые можно было обжечься. В очках доктора шло кино: бегал Чаплин и дубасил по голове какого-то усатого толстяка в подтяжках. Стекла блестели, и Иван наблюдал во всех подробностях, как идет в них снег, как дети катаются с горки, слетая с вершины на салазках и пакетах, набитых снегом, чтобы попе было мягко, — это был сквер у Белого дома на Пресне. Дети исчезали в густых сумерках у подножия горы, слышны были смех и восторженные визги. Артемка плюхался на санки, оборачивался и кричал: «Пап, подтолкни!»
— Аристотель утверждал, что нет талантливых людей без присоединившегося безумия, — говорил Володянский, автор сомнительных исследований на тему «психопатология и творчество». — А Ломброзо отмечал в своей книге «Гениальность и помешательство», что способность к творчеству — результат деградации, тесно связанный с психопатологией, передаваемой по наследству. Мне кажется, при всей проблематичности деятельности Ломброзо он прав больше, чем нейтральный Аристотель. Подобно тому как розы благоухают не в период юности, а в период умирания, — красота есть аромат тлена, трупный запах отслужившей нормы. Как это согласуется с теорией эволюции, как декаданс способен сделать вклад в будущее — это отдельный неисследованный вопрос.
— А вы разве не видите, что это рассуждение вписывается в обоснование «дегенеративного искусства»? — очнулся насторожившийся Глухов.
— Да?.. Но Ломброзо в этом вроде бы не замешан… Надо проверить. Во всяком случае, мне эта мысль не столько близка, сколько ясно, что она подлежит изучению.
— Для меня лично Аристотель прав вне всяких сомнений, ведь его утверждение научное. Смысл в том, что все гении безумны, но не наоборот: далеко не все безумцы —
Володянский был обеспокоен состоянием Глухова. По его наблюдениям, люди, способные реагировать — еще сохраняющие на это силы, — наиболее подвержены риску суицида. Если сил нет совсем, если их нет на то, чтобы лишить себя жизни, — эта ситуация хуже, но безопаснее. В свободное время он сам приходил в отделение радиотерапии и приглашал Глухова сопроводить его в кабинет для разговора. Самостоятельно Иван не был способен до него добраться не только из слабости (подкашивались ноги, все вокруг крутилось как во сне): госпиталь представлял собой помесь двух лабиринтов, горизонтального и вертикального, коридоры вели в неизвестность, лестницы обрывались, и открывались подполья. В самом начале работы, много лет назад, Глухову понадобилось два месяца, чтобы выучить незамысловатый путь в столовую. И теперь он плелся за Офером и отчасти был рад тому, что Володянского в толпе было трудно потерять — благодаря походке, которая делала его похожим на гребца в небольшой лодке. Пока они шли тайными туннелями, Иван видел, как заблудившиеся санитары провозят мимо труп, слышал, как шуршит по трубам и щелкает на стыках пневматическая почта, как крысы шмыгают по лоткам с кабелями. Они шли по вспомогательным и складским зонам, мимо грохочущей прачечной, мимо пошивочной, завешанной бело-зеленым морем халатов и заставленной стопками стерильной униформы, мимо ремонтных мастерских, где чинили всё — от дверных замков до поломоечной машины; шаг вправо, шаг влево — и можно было наткнуться на операционную или попасть в законсервированный подземный район, где в ожидании массированных боевых действий были приготовлены и мерцали датчиками реанимационные боксы. Кабинет Володянского находился в самых глубинах госпиталя, и казалось, что Иван спускается не в недра, а внутрь себя.
Покуда Глухов не разговорился, Володянский много поведал неизвестного, но получалось у него так, будто Иван слушал о ком-то очень знакомом. Глухов знал, что Пушкин не образец здравомыслия и психического здоровья, но не догадывался, что тот попросту был несносным психопатом, развратником и игроком, то и дело дергавшим людей на дуэли, которых за его жизнь Офер насчитал двадцать девять (sic!). Врубель, Саврасов, Левитан — его любимые художники — страдали кто чем: кто маниями, кто хандрой, кто пытался бороться с депрессией выпивкой и становился алкоголиком; все они были людьми трудными, время от времени находившимися на грани суицида. Как-то раз Левитан исчез в лесах под Воскресенском с собакой и ружьем, а Чехов летал по окрестностям в поисках великого русского живописца, в очередной раз выселенного из Москвы вместе с другими евреями. У Врубеля есть три варианта Демона, и каждый из них связан с определенным душевным строем, в котором художник находился в тот период. Сидящий Демон, скорее всего, свидетельствует о специфическом состоянии, именуемом в психиатрии онейроидным, когда человеку кажется, что он в космосе, и все окружающее приобретает преувеличенно большие размеры. Особое место Володянский в своей теории отводил Гоголю, о смерти которого ходило много легенд, говорили, что якобы людям, проводившим его вскрытие, впоследствии снились кошмарные сны. Что же касается реальности, Гоголь страдал биполярным расстройством. Незадолго до смерти пребывал в тяжелой депрессии, не мог принимать пищу и умер от истощения. В период с 1831-го по 1836-й, отмеченный расцветом творческой активности, писатель находился во власти маниакальных состояний; с 1837-го по 1841-й при участившихся сменах настроения и появлении галлюцинаций произошла стабилизация творчества; с 1842-го по 1847-й, когда увеличилась длительность депрессивных состояний и появились суицидальные мысли, он занят был больше перепиской, нежели созданием новых произведений, в этот же период Гоголь предпринял первую попытку сожжения второго тома «Мертвых душ». И наконец, последний период жизни, с 1848 по 1852 год, — однообразный и малопродуктивный с незначительными колебаниями; перед смертью — депрессивный ступор, отказ от лечения и еды. В 1852 году Гоголь сжигает второй том «Мертвых душ».
Горе набрасывалось на Глухова, как приступы лихорадки: ты вроде бы уже здоров, работоспособен, но вдруг какое-то воспоминание или случайная поза твоя либо сотрудника, необязательное слово — что угодно, — и ты снова рушишься в туннель горловины песочных часов и, не успевая пролететь в колбу, понимаешь, что кто-то опять перевернул их.
Однако все-таки план Офера сработал. Когда Иван услышал рассказ о Врубеле, он оживился, потому что недавно вообразил себе Артемку в то время, когда тот был только что зачат — и представлял собой буквально туманное скопление клеток, окруженных космической тьмой одиночества… Он вообразил одиночество Демона как эмбриона духа. А после рассказа о том, что Гоголь, борясь с безумием во время поездки в Палестину, писал: «Я смотрю на Святую землю как во сне безразличия», Глухов стал понемногу говорить с Володянским, потому что он тоже с некоторых пор смотрел на все вокруг как во сне, смотрел онейрически, будто был спутником, запущенным в глубины Вселенной, пролетая над и около устрашающе укрупняющихся космических тел.