Адаптация
Шрифт:
Последнее воспоминание о Египте: когда я зашел в туалет, чтобы отлить, увидел над писсуарами прикрепленный к стене клочок бумаги с надписью по-русски: «Денег уборщикам не давайте!». Когда я тупо смотрел на эту надпись и лил из себя мочу, справа от меня возникла коричневая ладонь, и рядом лицо бородатого человека в спецовке со шваброй. «Долляр надо, – говорил он, глядя на меня боком, с суетливой улыбкой, – долляр сюда, долляр туда, папир надо? – протягивал он мне рулон туалетной бумаги, – долляр надо, долляр туда, долляр сюда, ха-ха, туда-сюда…»
Я сполоснул руки под краном и вышел.
В небе пил из горлышка купленный в «Дьюти фри» за одиннадцать долларов «Тeachers» и вскоре, пьяный, заснул, примостив голову между прохладным стеклом окна и креслом.
Москва. Как много в этом звуке
О Москве почти нет хорошей литературы. О Петербурге, Париже есть, а о Москве – нет. Кроме, может быть, «Романа с кокаином». Москва – важный элемент справочников, рейтингов и мыслей людей, сюда приезжающих. Город скрытых
Земля – какое странное образование в черном безвоздушном пространстве, где нет жизни на триллионы километров вокруг! А на земном шаре – есть. Запахи, листья, вода, любовь, сны, мечты. В каком возрасте мы, земляне? Раннем, зрелом, в старости? Сколько нам еще жить, а? Я-то вроде как жив сейчас. Но мертвое во мне шевельнулось, дышит, смотрит, оглядывается.
Было светло и прохладно. Город полит то ли поливочными машинами, то ли дождем. В одной из луж сидел пьяный бомж в ватнике с оторванным воротом и в бейсболке с надписью «Босс». Он пробовал, шевеля руками и ногами, танцевать в луже. Какой танец он вспоминал? Камаринского, вальс, рок-н-ролл? Бомжу было тяжело и лень, и он хмуро, опустив грязную волосатую голову, что-то бормочуще сам себе запел. Знает ли он, этот танцующий человек, зачем дышит здесь, на этом земном шаре? Зачем течет в нем кровь и бьется, впрыскивая кислород в мозг, сердце? Спилась ли его живущая в солнечном сплетении душа или, молодая и невредимая, танцует сейчас вместе с ним?
Я тоже был пьян. Прихлебывал, останавливаясь, из горлышка «Тeachers». Курил. Мне было неплохо. Хотя знал, что умру. И не знал, будут ли у меня дети. Жаль, что только не люблю никого. Интересное дело: ты можешь сказать, например, что ненавидишь жизнь – и тебе поверят. Но если ты сообщишь, что не любишь вообще никого, никогда – все решат, что ты последняя сволочь. Или врешь. Любовь, выходит, главнее жизни. Да. Да? Но с жизнью почему-то расставаться тяжелее, чем с ней. Почему-то. Если бы приговоренному к смерти вдруг объявили, что его милуют – но с одним условием: он никогда не будет любить мать, отца, страну, Бога, женщину, сына, кошку, закат – он бы все равно ухватился руками за жизнь. Вы бы ухватились?
Что бы ты выбрал: жизнь или любовь?
А?
Ну да… правильно. Но я знаю – точно знаю – при каких условиях ты все-таки выбрал бы смерть вместо смерти любви. При одном условии.
Вот при каком: если бы в тот список смертей любви включили бы и слово «себя».
Напоминаю. И привожу весь список снова:
Если бы приговоренному к смерти вдруг объявили, что его милуют – но с одним условием: он никогда не будет любить мать, отца, страну, Бога, женщину, сына, кошку, закат, СЕБЯ – он бы не ухватился руками за жизнь. Только придурок или сумасшедший мог бы ухватиться. Или тот, кто бы решил, что его обманывают.
Но тот, кто знает, что обман абсолютно точно невозможен – не ухватился бы.
Да.
Да?
А вы?
Пришла пора перестать быть нейтральным. Или сдыхать, или жить. Серьезные мысли, не так ли? Но и они вызывают усмешку. Чтобы жить, нужно хотеть жить. Подыхать – это тоже нужно хотеть. А я бреду в середине.
Крик
Из пьесы Фарида Нагима «Крик слона»
СЦЕНА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ДАЧА.
Кухня на даче в Переделкино. Полумрак. На столе лежит пачка «Беломора». Анвар включает радио на магнитофоне. Достает из кармана пакетик с анашей, вытряхивает табак из папиросы и набирает травки. Закуривает. Сидит напряженный, распираемый изнутри воздухом. Выпускает дым из ноздрей, потом изо рта. Все это он проделывает под музыку, пританцовывая. Даже дым выпускает ритмично. Докурив до половины, аккуратно, не сминая, тушит папиросу. Берет два стула и ставит их рядом. Садится на один из них лицом в зал, по-детски положив ладони на колени.
АНВАР. Всегда, когда мне плохо, я пишу тебе письма. (Смотрит на пустой стул.)Здравствуй, моя самая любимая девушка на земле! Нет, не так. Здравствуй, моя самая любимая девушка на земле, которой еще нет у меня! У меня все хорошо. Однажды… Там, на юге Советского Союза, в разбомбленном доме я увидел паучка на паутинке. Он спокойно ткал свою паутинку, будто мог склеить ею разваливающиеся глыбы дома, в котором он живет. (Смотрит на пустой стул.)Какие у тебя длинные, золотистые волосы, пушистые, как борода у Бога… (Смотрит на стул.)Хорошо, что у тебя такие темные и короткие волосы, ты похожа на мальчика… Теперь я знаю, каким мне нужно быть. Я теперь не буду во время этогошептать тебе на ухо. Знаешь, как это раздражает или смешит?! И невозможно сосредоточиться! И потом, в этом шептании есть что-то лицемерное. Если бы ты иногда открывала глаза – ты бы заметила, как много масок у мужского лица. Он обещает тебе золотые горы, будто это его обязанность – осыпать тебя золотом, но сразу после этого он кончается и частенько жалеет о сказанном. А ты же чувствуешь себя использованной, хотя ты тоже пользовалась. Ты чувствуешь, что с тобой сделали что-то нехорошее, хотя ты сама в этом участвовала, и даже если тебе было хорошо, и ты обнимаешь своего мужчину, любя и жалея его – маленького, уставшего, беззащитно всхлипывающего, наговорившего тебе кучу чепухи. Все равно… Представляешь, я чувствовал
Встает, отходит к окну и смотрит на небо.
Небо пустое. Уже которую неделю нет солнца. Солнца нет. Пустое небо и вечные снега.
Подходит к стульям. Смотрит на тот, с которым разговаривал. Отклоняет и роняет его на пол.
Анвар? (Оглядывается.)Где ты? (Оглядывается.)Нет его.
Роняет стул, на котором сидел.
Нет меня.
Тихо звучит музыка. Стук в дверь.
Зачем я есть? Признак определения жизни – любовь. Без веры в то, что кто-то тебя любит, любил или хотя бы полюбит позже, жизни не бывает. Сначала ты ребенком ощущаешь любовь родителей, а потом уже начинаешь отвечать. Любить первым обычно начинает тот, кого раньше кто-то любил или любит сейчас. И ты, впустив в себя его чувство, будешь рано или поздно отдавать его другим.
Но без первичной любви к тебе ничего не будет! Не может человек, вообще никогда не испытав к себе любви, вдруг начать ее отдавать. Откуда ей вообще тогда взяться в нем? Нет. Ему надо показывать дорогу. Поэтому мы не можем быть созданы без первоначальной любви. Без чьей-то бескорыстной любви. Поэтому Бог, если он нас сотворил, должен был любить нас. Хотя бы тогда, перед тем как создать и в момент создания – любить. Он был первым, кто влил в нас это чувство.
А если это – исчезнет? Если Бог – исчезнет? Даже мертвых любят, что же говорить о живых, которым любовь необходима, как воздух и солнечный свет, как трава для оленей, как кости для собак?
Мальчиком восьми лет, – в это время я ходил во второй класс, – я помню, как однажды мягко вздрогнул, лежа вечером в своей комнате в постели в бабушкиной квартире, от проникновения в меня дикого факела смысла, который осветил казематы моих мыслей – и вот, этот трепещущий свет (будто поочередно зажигались лампы на темном потолке) осветил меня чередой вопросов, от которых стало ярко и страшно, восторженно и серьезно. Я вскочил с постели, подошел к большому трюмо и заглянул в темное, выше меня ростом зеркало. И принялся беззвучно, словно в полутьме сознания, пыльное зеркало спрашивать: «Кто это? Что это? Это – я?! Зачем я здесь? Почему именно я получился вот такой, с такими глазами, с такими волосами, с таким характером? И что же это такое – я?» Смотрел на свое тело, глаза, ноздри, губы и все время гулко, почти что плача, не в силах ответить на свой вопрос, спрашивал того, кто был в пыльной темноте, передо мной: это – я?! Я? Я? Я?
Я тогда чувствовал, как невидимая волна поднимает меня куда-то вверх, и ощущал нечто страшноватое, но волнующее и значительное – да… в те мгновения я как-то точно, до дрожи верно ощущал присутствие в себе собственного тела и… и… может быть, тогда впервые колыхнулась и дала о себе знать моя спрятанная где-то внутри душа. Я остро ощущал свою жизнь тогда, в восьмилетнем возрасте – это я помню отчетливо, словно находился в толще воды тропического моря и видел рифы и плавающие рыбы вокруг. Я был невероятно живым, и тут же, рядом с этим своим ощущением жизни, я боялся себя мертвого…
Когда же это впервые возникло?
Однажды в нашем уютном городке, где я родился, хоронили умершего человека. Звучала за окном музыка: трагический, медленный и часто по-пьяному покачивающийся марш. Находясь в этот час дома – движимый, вероятно, силой толкающего в спину ветра ужаса, – я вдруг оказывался у подоконника, всего в сантиметре от прозрачных кружевных гардин и оконного стекла; стоял, не шевелясь и не смея смотреть вниз на улицу – то есть на смерть. Но все же не выдержал и быстро взглянул, отодвинув гардину, вниз – и тут же наткнулся на выносимый из подъезда гроб, в котором лежал одетый в темный костюм мертвый человек. Странно и совсем не страшно – лишь немного жутковато – было представить, что и я когда-нибудь буду так же лежать в гробу. Так далека от меня была в те годы смерть.