Аэроплан для победителя
Шрифт:
Кокшаров с подозрением уставился на Лабрюйера. Но тот придал своей физиономии совершенно утреннее выражение — невинность и чистота пополам с радостью.
— Ну, езжайте. Только спросите дам — может, кому чего из Риги нужно.
— С особым удовольствием.
Глава восемнадцатая
По дороге на станцию Лабрюйер зашел к фотографу, у которого уже были готовы первые полторы сотни карточек. Он взял четыре — две Енисеева, две Полидоро.
Прямо с вокзала поспешил в ту часть Риги, где еще можно было отыскать домишки времен шведского
— А он тут больше не служит, — ответил швейцар. — Разбогател, наследство получил, теперь свои меблированные комнаты содержит. Тут он делу обучился, а у себя все поставил на правильную ногу.
— И где же он процветает?
— На Конюшенной.
Отыскать панкратьевские комнаты было несложно — хотя бы потому, что хозяин, крепкий еще старик, сидел на каменной скамье у дверей соседнего дома, курил трубку и беседовал с высунувшейся в окошко экономкой на занятном языке: он говорил по-русски, вставляя множество немецких словечек, она — по-немецки, уснащая речь русскими словечками. Увидев Лабрюйера, он встал.
— Господину Гроссмайстеру наше почтение!
— И господину Панкратьеву мое почтение. Давно не встречались…
— Уж точно…
— Скажи, Панкратьев, ты с нашими — как? Видишься?
— А что надо?
— Картотекой господина Кошко все еще Майер заведует, не знаешь?
— Вроде он.
— Так надо бы показать ему эти карточки, — Лабрюйер вынул из кармана портреты Енисеева и Полидоро. — Сдается мне, мазурики высокого полета. Может, они уже давно в картотеке. И вот — тут данные по моим прикидкам.
Картотека, которую знаменитый, уже почти легендарный Аркадий Францевич Кошко завел в сыскной полиции Лифляндской губернии, содержала сведения о множестве жуликов, мазуриков, проституток, шулеров, убийц, грабителей и прочей малоприятной публики. Нарочно для того, чтобы по методу Альфонса Бертильона, измерять определенные неизменные части скелета и делать особым метрическим фотоаппаратом фотографии анфас и в профиль, было привезено из Франции хитроумное кресло. На каждого жулика заводили карточку, где были портрет, результаты измерений и устные портреты в виде формул, повергающих непосвященного в ужас. Каждая примета головы имела точное определение, каждому определению соответствовала своя буква, и если полицейский агент знал формулу назубок, он мог по ней в толпе опознать преступника.
Лабрюйер, конечно, не мог точно измерить рост Енисеева и Полидоро, длину и ширину их голов, расстояние между скуловыми костями, длину среднего пальца и мизинца левой руки, а также ширину и длину правого уха. Но он прикинул на глазок рост и вес, размер обуви, описал форму рук. Бумажку он присовокупил к карточкам.
— Эх, — сказал старик. — До чего дожили… Ну, я-то по годам из сыскной полиции ушел, срок мне вышел. А вы-то?
— Уж кто оттуда не ушел, так это ты, Кузьмич. До сих пор ведь сведения поставляешь, или нет?
— Чш-ш-ш!..
— Молчу, молчу. Вот и я думал, что уйти оттуда просто.
Старик, прослуживший в сыскной полиции по меньшей мере тридцать лет, бывший на отличном счету у самого Кошко, взглянул на Лабрюйера с любопытством. Но простого вопроса: «Что ж вы, господин
Им было о чем потолковать, что вспомнить. Агент Панкратьев еще при Аркадии Францевиче Кошко прославился среди своих тем, что помог отыскать похищенный из Христорождественского собора, с иконы Богоматери, крупный бриллиант. Для этого ему пришлось пролежать под кроватью похитителя, церковного сторожа, несколько часов и претерпеть ритмичные колебания матраса, но зато он узнал, что бриллиант запрятали в полено, а полено, соответственно, в поленницу.
Потолковав о новостях, Лабрюйер и Панкратьев расстались.
В Майоренхофе Лабрюйер тайно передал фотографические карточки Стрельскому, а потом весь день пребывал на виду у Енисеева: играл со Славским в шахматы, ходил на пляж, купался вместе со Славским и Кокшаровым, беседовал с дамами. Стрельский же сразу после обеда скрылся.
На вечер был назначен концерт. Лабрюйер вместе с прочими артистами вовремя вышел на Морскую — во фраке, чистенький, свежевыбритый, припомаженный, даже с напудренным носом. Парнишка, которого хозяйка дачи наняла на лето бегать по поручениям, отправился за орманами.
— Куда подевался Стрельский? — спросила Терская. — Никто его не видел?
Ей предстояло петь со старым артистом несколько опереточных дуэтов.
Актерская братия любит всякие беспокойства — сперва изругав старого разгильдяя, потом дружно вспомнили, что у него сердце, и пустились в самые жуткие предположения. Алешу Николева и Танюшу погнали шарить в кустах — не дай бог, старик в шиповник завалился и там помирает!
Эта парочка весь день вела себя диковинно, переглядывалась и пересмеивалась, но взрослым было не до них — Терская и Кокшаров устроили маленький военный совет, решали финансовые вопросы.
В шиповнике Стрельского не нашли, поехали в зал без него, по дороге кое-как перекроили программу.
Старик появился ближе к полуночи. Его привез Шульц.
— Дачники этого господина в лесу отыскали, — сказал квартальный надзиратель. — Госпожа и господин Вольпе с собакой гуляли. Собака их в кусты малины привела, там этот господин без памяти лежал. На даче господ Вольпе телефонный аппарат поставлен, они в полицию позвонили. Этого господина в чувство привели. Он фамилию назвал, фамилию «Стрельский», — но такой фамилии полиция не знает. Он сказал, что живет в Майоренхофе и в зале господина Маркуса выступает. Тогда из Ассерна мне телефонировали. Я приехал, опознал, к вам немедленно привез. Хотя служебное время кончилось… Какова его почтенная фамилия?
Истинную фамилию Стрельского Кокшаров вспомнил не сразу.
Когда вселились в майоренхофские дачи, он сам собрал у артистов паспорта и сдал их Шульцу, чтобы зарегистрировать в участке. Но смотреть в эти паспорта, естественно, не стал.
— По паспорту — Рябой… кажется… — пришла на помощь Эстергази.
— Точно — Рябой! Но как он попал в лес?
— Это у него у самого спрашивать надлежит, — с тем Шульц, получив за беспокойство пять рублей, и откланялся.
Стрельский явственно помирал, держался за сердце, стонал, и задавать ему вопросы было последним свинством. Решили дежурить у его ложа по очереди — мало ли что? Первым вызвался Лабрюйер.