Алая буква (сборник)
Шрифт:
– Кузина Хепизба, – ответил судья с предельной искренностью, которая приобретала все больше слезливого пафоса по мере того, как он продолжал, – неужто ты не понимаешь, что это несправедливо, невежливо и не по-христиански – так долго питать ко мне враждебность за то, что я был скован долгом и совестью, силой самого закона и вынужден был поступить подобным образом? Чего из сделанного мной Клиффорду можно было избежать? Разве могла бы ты, его сестра, – если бы знала то, что я сделал, – проявить большую мягкость? Неужто ты думаешь, кузина, что меня это никак не задело? Что я не страдал с того дня и до самого этого момента, несмотря на подаренное мне Небом благополучие? Или что я сейчас не рад тому, что справедливость и требования нашего общества позволили нашему родственнику, нашему старому другу, натуре столь тонкого и прекрасного склада, – столь несчастливому и, воздержимся от уточнений, столь виновному, – вернуться к жизни и возможным ее удовольствиям? Ах, ты плохо знаешь меня, кузина Хепизба! Ты не знаешь моего сердца! Оно трепещет при мысли о встрече с ним! Нет в мире человека (кроме тебя самой, да и ты не превосходишь меня в этом), который пролил бы так
– Да Бога ради! – воскликнула Хепизба, негодование которой лишь усилилось от этих проявлений неожиданной нежности со стороны суровой натуры. – Во имя Бога, которого ты оскорбляешь и в силе которого я почти сомневаюсь, раз уж он слышит от тебя столько фальшивых слов и до сих пор не вырвал тебе язык, – прошу, прекрати изображать передо мной сочувствие к своей жертве! Ты ненавидишь его! Скажи это как мужчина! Ты в этот самый момент лелеешь в сердце какие-то темные планы! Так выскажись сразу! Или, если ты надеешься на изменения к лучшему, прячь свою злобу до самой победы! Но никогда больше не говори о любви к моему бедному брату. Я этого не вынесу! Я забуду присущее леди достоинство! Я сойду с ума! Прекрати! Больше ни слова! Иначе я тебя пну!
В этот раз ярость Хепизбы придала ей храбрости. Она заговорила, но, в конце концов, разве это несокрушимое недоверие к судье Пинчеону, это полное отрицание самого факта, что ему могут быть свойственны человеческие чувства, – разве они имели подтверждение в демонстрируемом им характере? Или всего лишь были порождением необоснованных женских предубеждений и рождались на пустом месте?
Судья, несомненно, был крайне уважаемым человеком. Это признавали и Церковь, и штат. И не отрицал никто. В очень широком кругу тех, кто его знал по общественным или личным делам, не было никого – кроме Хепизбы, некоторых беззаконных мистиков вроде дагерротиписта и, возможно, нескольких политических оппонентов, – кто мог бы оспорить его право занимать в этом мире высокое и почетное место. Да и сам (нам стоит это справедливо заметить) судья Пинчеон редко сомневался в том, что его завидная репутация соответствует его деяниям. А оттого его совесть, обычно выступающая самым надежным свидетелем человеческой честности, если и оживала на краткие пять минут в сутки или даже на целый день в течение особо темного года, – его совесть пребывала в совершенном согласии с голосом общества. И все же, как бы ни были сильны доказательства, нам не стоит спешить с заключением, что судья и согласный с ним мир были правы, а бедная Хепизба, одиноко осуждающая его, ошибалась. Спрятанная от человечества – и забытая им самим или похороненная глубоко под объемной и пышной горой его нарочитых благих деяний повседневной жизни, – в нем могла таиться некая злобная и жуткая черта. Нет, мы осмелимся шагнуть еще дальше – его вина могла ежедневно являть себя и постоянно обновляться, как зачарованное кровавое пятно на убийце, вне зависимости от того, знает он о своей метке или нет.
Люди сильного ума и характера, не отличающиеся эмоциональностью, склонны совершать подобные ошибки. Это самые обычные люди, для которых форма важнее содержания. Их поле действия лежит во внешних проявлениях жизни. Они обладают выдающейся способностью воспринимать, создавать и накапливать вокруг себя большие, тяжелые, надежные понятия, такие как золото, земельные владения, важные и доходные должности, официальные почести. Из этих материалов и благодаря приличному поведению на публике человек подобного рода выстраивает высокое и величественное здание, в котором, с точки зрения людей и с точки зрения его самого, и заключен его характер, если не сама суть. Так узрите же этот дворец! Его чудесные коридоры и просторные апартаменты выложены мозаикой драгоценного мрамора, его окна, в полную высоту каждой комнаты, пропускают солнечный свет сквозь самые прозрачные из возможных стекол, высокие карнизы его позолочены, потолки восхитительно расписаны, а высокий купол – сквозь который, стоя в центре мозаики, вы можете видеть небо, словно ничем от вас не отделенное, – завершает образ. Разве может существовать более прекрасная и благородная эмблема для отображения человеческого характера? Ах! Но в каком-то дальнем и скрытом уголке – в узком шкафу на нижнем этаже, закрытом, запертом и заколоченном, ключ от которого давно выброшен прочь, или под мраморным полом, в застоявшейся луже, сокрытой прекрасной мозаикой, – может лежать труп, почти разложившийся и еще разлагающийся, так, что его отвратительное удушающее зловоние пропитывает весь дворец! Обитатель не обращает внимания на запах лишь потому, что дышит им каждый день! И посетители могут его не заметить, поскольку владелец пропитывает дворец благовониями и ладаном, которые воскуряют все вокруг него! Однако иногда может войти провидец, чей печально одаренный взор заставит все здание раствориться в воздухе, оставив лишь тайный уголок – запертый шкаф с фестонами паутины на двери или же могилу под помостом и гниющий в ней труп. А потому нам стоит искать истинное отображение человеческого характера и те деяния, которые вплетены в фундамент его реальной жизни. И таящаяся под красивым мраморным полом лужа зловонной воды, наполненная нечистотами, а то и приправленная кровью, – та самая скрытая мерзость, над которой он может произносить молитвы, не вспоминая о ней самой, – она и будет истинной жалкой душой этого человека!
Чтобы немного сильнее привязать аналогию к судье Пинчеону, мы можем сказать (по крайней мере, не приписывая преступлений персонажу столь выдающейся респектабельности), что в его жизни было достаточно сверкающего хлама, чтобы прикрыть и парализовать даже более тонкую и чувствительную совесть, нежели та, которой природа отяготила судью. Непогрешимость его действий во время заседаний, верное служение обществу, преданность своей партии, упорное постоянство, с которым он отстаивал ее принципы или, по крайней мере, шагал в ногу с их изменением, выдающееся рвение в качестве президента библейского общества, безупречная честность хранителя фондов для вдов и сирот, его успехи в садоводстве и сельском хозяйстве, которые заключались в том, что ему удалось вывести два крайне плодовитых сорта груш и вырастить знаменитого Быка Пинчеонов, многолетняя чистота его морального облика, суровость, с которой он порицал и наконец изгнал своего транжиру-сына, простив его лишь на пороге зрелости; утренние и вечерние молитвы, манеры за столом, практически трезвый образ жизни, когда после очередного приступа подагры он ограничил себя пятью ежедневными бокалами старого шерри, снежная белизна постели, блеск начищенных ботинок, красота трости с золотым набалдашником, просторный покрой его пальто, тонкость материала и продуманная тщательность образа и манер, безупречность, с которой он отвечал на улице – поклоном, приподнятой шляпой, кивком, жестом руки – всем, кто его приветствовал, бедным и богатым; широкая добродушная улыбка, которой он радовал целый мир, – разве было место для темных пятен на этом портрете? Даже в зеркало он смотрел с той же миной. Эта тщательно выстроенная жизнь и была его сознательным путем. Разве мог он, в итоге и результате, не говорить себе и обществу: «Узрите же судью Пинчеона»?
Даже если предположить, что много-много лет назад, во времена ранней и бесшабашной юности он мог совершить нечто плохое или что даже теперь неотвратимая сила обстоятельств заставила его совершить одно спорное деяние вместо тысячи достойных или хотя бы невинных, – разве стали бы характеризовать судью по этому одному вынужденному поступку? Что в этом деле столь тяжелого, чтобы оно перевесило всю массу достойных дел на второй чаше весов? Эти весы и их баланс очень любят люди, похожие на судью Пинчеона. Жесткий, холодный человек, очутившийся в такой печальной ситуации, редко или никогда не заглядывающий в себя и исходящий в оценках своих действий из образа, созданного им в зеркале общественного мнения, едва ли может достичь истинного самопознания, разве что потеряв всю собственность и репутацию. Даже болезнь не всегда помогает ему увидеть себя, даже смертный час!
Но сейчас нас интересует судья Пинчеон, которому пришлось столкнуться с яростным прорывом гнева со стороны Хепизбы. Порыв был неумышленным, он удивил и испугал ее саму, поскольку впервые она позволила себе дать выход ненависти, укоренившейся в ее душе тридцать лет назад.
До сих пор лицо судьи выражало мягкое терпение – грустное и почти нежное порицание неуместной жестокости кузины, свободное христианское всепрощение любого вреда, причиненного ее словами. Но когда слова прозвучали, лицо его приобрело суровость, властность, неумолимую решимость, и перемена была так естественна и незаметна, что, казалось, железный человек стоял перед ней с самого начала, а добродушия в нем и не было. Подобный эффект можно наблюдать, когда легкие воздушные облака нежных оттенков внезапно исчезают, раскрывая суровый лик каменной горы, который кажется вечным и нерушимым. Хепизбе едва не померещилось, что она излила свою горечь на своего предка-пуританина, а не на судью. Никогда еще фамильное сходство со старым портретом не проступало так сильно в чертах судьи Пинчеона.
– Кузина Хепизба, – сказал он очень спокойно, – пришло время покончить с этим.
– Совершенно согласна! – ответила она. – Так почему ты до сих пор меня задерживаешь? Оставь в покое бедного Клиффорда и меня. Никто из нас не желает ничего иного!
– Я намерен увидеть Клиффорда, прежде чем покину этот дом, – продолжил судья. – Не стоит вести себя столь безумно, Хепизба! Я его единственный друг и обладаю связями. Разве тебе не приходило в голову – неужто ты так слепа? – что без моего согласия, без моих усилий, моих ходатайств, без всего моего влияния, политического, судебного, личного, Клиффорд никогда бы не вышел на свободу? Ты считала его освобождение победой надо мной? Это не так, дорогая кузина, совершенно не так! Совершенно наоборот! То было достижение моей давней цели и результат моих же усилий. Я освободил его!
– Ты? – ответила Хепизба. – Никогда этому не поверю! Ты посадил его в тюрьму, а свободу ему подарило лишь божье провидение!
– Я освободил его, – повторил судья Пинчеон с непоколебимым спокойствием. – И я пришел сюда, чтобы решить, достоин ли он свободы. Все зависит от него самого. И ради этого я должен его увидеть.
– Никогда! Это сведет его с ума! – воскликнула Хепизба, однако ее нерешительность была очевидна для судьи, поскольку, совсем не веря в его благие намерения, она не знала, что ужаснее: покориться или продолжить сопротивление. – И зачем тебе видеть этого сломленного, искалеченного человека, который едва ли находится в своем уме и прячет остатки разума от взглядов, в которых нет любви?
– В моем взгляде он увидит достаточно любви, если это понадобится! – сказал судья, уверенный в собственной доброжелательности. – Но, кузина Хепизба, ты сказала много важного для достижения моей цели. А теперь послушай: я честно объясню причины, по которым настаиваю на разговоре. После смерти нашего дядюшки Джеффри тридцать лет назад выяснилось – не знаю, привлекло ли это обстоятельство твое внимание в числе печальных событий того времени, – выяснилось однако, что его реальное благосостояние куда меньше, чем любые его предыдущие оценки. Предполагалось, что он безмерно богат. Никто не сомневался, что он входил в число богатейших людей своего времени. Однако одной из его эксцентричных черт – вполне разумной, к слову, – была привычка скрывать свою собственность, вкладывая средства далеко за границей, возможно, даже под другими именами и множеством способов, известных капиталистам и не нуждающихся в уточнении. Согласно завещанию и последней воле дяди Джеффри, насколько ты знаешь, вся его собственность перешла мне, с единственным исключением, которое касалось твоего пожизненного проживания в родовом особняке и владения остатками земли у дома.