Алмаз, погубивший Наполеона
Шрифт:
17
НОСОВОЙ ПЛАТОК ИМПЕРАТОРА, ГОРЬКОЕ МОЛОКО И КРОВЬ
В тот день к вечеру император помог мне найти толстый пакет документов, связанных с известной кражей драгоценностей короны в 1792 году. Когда я нагнулся над его сундуками, зрение мое затуманилось, и я почувствовал, как темная пелена упала мне на глаза. Я откинулся назад и протер глаза, а император позвал Эммануэля, который заставил меня лечь в постель. Потом сам император подал мне свой носовой платок, смоченный холодной водой.
Теперь из-за моих глаз у нас появилась новая метода в работе. С четырех часов, когда наступает моя очередь читать или писать с императором,
Позже я просмотрел документы некоего месье Баста, а также те, что были запечатаны красными печатями Коммуны, и подборку «Монитора», пачку ужасающих размеров. Имея эти материалы, надеюсь, я смогу рассказать о том, как был украден «Регент». Я мало знаю о парижских событиях того времени и должен полагаться на императора и других людей, бывших при этом. Разумеется, я ни в чем не могу быть уверен, потому что сам был далеко. Равно как немногое могу выяснить здесь, расспрашивая генералов, ибо некоторые тогда были слишком молоды, другие воевали, и никто не хочет вспоминать те дни, да и все прочие, кроме тех, когда они были вместе с императором. И вдобавок они не станут рассказывать просто назло мне.
Тогда, в сентябре 1792 года, меня считали врагом — частью той силы, которая надвигалась, угрожая Парижу. На самом же деле мы — армия аристократов-эмигрантов — скорее всего, были невольниками пруссаков, окружавших нас. Пруссаки проезжали мимо, смеялись, в то время как мы в клочьях формы с обвисшими золотыми эполетами тащили наши пушки по грязи. После того как революционная армия разгромила нас при Вальми, герцог Брауншвейгский, который предводительствовал нами, имел разговор с генералом Дюмурье, и нам вдруг было приказано развернуться и отступить. Никто тогда не понимал, да и теперь не понимает почему.
Имея тяжелую поклажу и будучи в лихорадке, я отстал, но все же успел пересечь фронт, а те, кто остался позади, были взяты в плен и казнены в Париже. Тогда-то мы поняли, в какую попались ловушку — республика вытолкнула нас, чтобы от нас избавиться, и мы сражались за короля, которого никто больше особенно-то и не хотел видеть.
Я стал изгнанником, изгоем в любой стране Европы. Я не мог поехать в Бельгию или в Германию, и потому отправился в Амстердам, где нашел корабль, идущий в Англию. Спустя пять дней, с семью луидорами в кармане, я увидел лондонской Тауэр и нашел Жана-Анри де Волюда и зажил совершенно другой жизнью.
Носовой платок императора сделан из тончайшего батиста, и на нем вышито его «N» и малюсенькая корона. Я намерен хранить его, пока он не попросит его вернуть.
В 1791–1792 годах каждый понедельник Коммуна открывала большие синие двери Гард Мебль, королевского склада, чего-то вроде Лувра с остатками доспехов, королевских кроватей и драгоценностей короны.
— Вот там я впервые и увидел «Регент», — сказал император. — Я даже держал его в руках. В один из понедельников, когда всех впускали подивиться на обломки королевской власти, мы с Бурьенном [79] отправились туда. То было опасное время. Путешественники, зная о трудностях дороги, избегали приезжать в Париж.
79
Антуан де Бурьенн, его школьный товарищ из Бриенны и впоследствии его секретарь. (Примеч.
Император рассказал о толпах в лохмотьях, в башмаках, подбитых большими гвоздями, с корзинами и палками, о женщинах в neglig'ees 'a la patriote. [80] Все носили повязки национальных цветов, а многих украшали камешки, остатки Бастилии, превращенные в ожерелья и браслеты — бесстыдные драгоценности революции. Они приходили из городов, где даже деревья на площадях и святые носили красные колпаки, и даже Иисусу зачастую повязывали кокарду на левую руку.
80
Одетых небрежно в патриотическом стиле (фр.).
— Кое-кто из пришедших на этот королевский склад был бос, — говорил он. — Когда мы ходили по комнатам с гобеленами и парадными кроватями, все шептались и задыхались от гнева. И всем хотелось видеть драгоценности. Они громоздились на полках шкафа на втором этаже. Все крупные бриллианты были воткнуты в воск в стеклянных витринах, но у «Регента» было собственное небольшое помещение.
Император улыбнулся, видя, что я навострил уши. Они с Бурьенном стали в очередь, взяли билеты и ждали, пока стражник не просунул бриллиант через что-то вроде окошечка билетной кассы. Камень был зажат в крепкие стальные тиски с железной цепью, запиравшейся внутри окошка на висячий замок.
— Тогда и король, и его бриллиант — оба оказались в клетке, — сказал он и добавил, что жандармы опрашивали каждого посетителя, но поскольку все говорили одно и то же, им быстро это надоедало.
— Бурьенн отпускал вульгарные шуточки, а я все смотрел. И не испытывал никакого желания, потому что этот бриллиант был для меня недосягаем, а желать должно того, что достижимо, не так ли? Однако же я его запомнил.
Я представил себе его тогдашнего — молодого, неприметного, удивленного, признавался он в этом или нет. Наверное, он, как и другие, кто грабил и сжигал наши поместья, пришел в ярость при виде множества драгоценностей, выставленных в такое время на обозрение «нации», как в насмешку. Люди не могли прикоснуться к этим сокровищам, но им говорили, что все это принадлежит им, ибо они были свободными гражданами, новыми американцами, они были patrie, родиной.
Один из членов Коммуны сказал:
— Люди сосут в этом доме молоко аристократии, которая слишком долго ими правила.
То было горькое молоко. Гард Мебль стал местом, где каждый понедельник культивировалось и расцветало возмущение. Я хорошо знаю это здание, поскольку десять лет спустя, вернувшись в Париж с небольшими деньгами, полученными за «Атлас», поселился за углом, на улице Сент-Флорентин, 6. Даже и тогда оно представлялось пустой усыпальницей — холодные и величественные комнаты отдавали одиночеством, свойственным всем музеям.
Среди тех, кто по понедельникам в первые месяцы 1792 года приходил поглазеть на драгоценности короны, был парижанин Поль Мьетт. Мьетт обретался на Елисейских Полях, где земля дымилась заразой и преступники скрывались за каждым деревом, готовые ограбить и убить всякого прохожего, разве только не самих себя. Каждый укрыватель или скупщик краденого в Париже рад был видеть Мьетта, «серебряного купца», когда тот опустошал свой мешок, каждое «сокровище» в котором имело собственную легенду.