Ангелы и демоны литературы. Полемические заметки «непрофессионала» о «литературном цехе»
Шрифт:
В книге «Народная монархия» Иван Солоневич вспоминает о своих безнадежных спорах с немецкой профессурой в Берлине в 1938–1939 годах. Для последней инстанцией истины по русскому вопросу была наша художественная литература, а уже на ней выстраивалась вся политика Третьего рейха в отношении Советского Союза:
«Немецкая профессура – папа и мама всей остальной профессуры в мире – в самой яркой степени отражает основную гегелевскую точку зрения: “тем хуже для фактов”. Я перечислял факты. Против каждого факта каждый профессор выдвигал цитату – вот вроде горьковской. Цитата была правильна, неоспорима и точна. Она не стоила ни копейки. Но она была “научной”. Так в умах всей Германии, а вместе с ней, вероятно, и во всем остальном мире, русская литературная продукция создала заведомо облыжный образ России – и этот образ спровоцировал Германию на войну».
А вот еще фрагмент из «Народной
«Для всякого разумного человека ясно: ни каратаевское непротивление злу, ни чеховское безволие, ни достоевская любовь к страданию – со всей эпопеей русской истории не совместимы никак. В начале Второй мировой войны немцы писали об энергии таких динамических рас, как немцы и японцы, и о государственной и прочей пассивности русского народа. И я ставил вопрос: если это так, то как вы объясните и мне, и себе то обстоятельство, что пассивные русские люди – по тайге и тундрам – прошли десять тысяч верст от Москвы до Камчатки и Сахалина, а динамическая японская раса не ухитрилась переправиться через 50 верст Лаперузова пролива?.. Или – как этот самый пассивный народ в Европе – русские – мог обзавестись 21 миллионом квадратных километров, а динамические немцы так и остались на своих 450 тысячах? Так что: или непротивление злу насилием, или 21 миллион квадратных километров. Или любовь к страданию – или народная война против Гитлера, Наполеона, поляков, шведов и прочих. Или “анархизм русской души” – или империя на одну шестую часть земной суши. Русская литературная психология абсолютно несовместима с основными фактами русской истории. И точно так же несовместима “история русской общественной мысли”. Кто-то врет: или история, или мысль. В медовые месяцы моего пребывания в Германии – перед самой войной – и в несколько менее медовые – перед самой советско-германской войной – мне приходилось вести очень свирепые дискуссии с германскими экспертами по русским делам. Оглядываясь на эти дискуссии теперь, я должен сказать честно: я делал всё что мог. И меня били как хотели – цитатами, статистикой, литературой и философией. И один из очередных профессоров в конце спора иронически развел руками и сказал: “Мы, следовательно, стоим перед такой дилеммой: или поверить всей русской литературе – и художественной, и политической, или поверить герру Золоневичу. Позвольте нам все-таки предположить, что вся эта русская литература не наполнена одним только вздором”. Я сказал: “Ну что ж – подождем конца войны”. И профессор сказал: “Конечно, подождем конца войны”. Мы подождали. Гитлеры и сталины являются законными наследниками и последователями горьких и розенбергов… В начале бе словоблудие, и только потому пришли Соловки и Дахау. В начале была философия Первого, Второго и Третьего рейха – только потом взвилось над Берлином красное знамя России, лишенной нордической няньки…»
И далее Иван Лукьянович более подробно рассказывает, какую злую шутку с немцами сыграло их доверие русской литературе:
«Русская литературная продукция была художественным, но почти сплошным враньем. Сейчас в этом не может быть никаких сомнений. Советская комендатура на престоле немецкого “мирового духа”, русская чрезвычайка на кафедре русского богоискательства, волжские немцы и крымские татары, высланные на север Сибири из бывшей “царской тюрьмы народов”, “пролетарии всех стран”, вырезывающие друг друга – пока что ДО предпоследнего, – всё это ведь факты. Вопрос заключается в том, какими именно новыми цитатами будет прикрыта бесстыдная нагота этих бесспорных фактов?
Русскую “душу” никто не изучал по ее конкретным поступкам, делам и деяниям. Ее изучали “по образам русской литературы”. Если из этой литературы отбросить такую – совершенно уже вопиющую ерунду, как горьковские “тараканьи странствования”, то остается все-таки, действительно, великая русская литература – литература Пушкина, Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова и, если уж хотите, то даже и Зощенки. Что-то ведь “отображал” и Зощенко. Вопрос только: что именно отображали все они – от Пушкина до Зощенко?
Онегины, Маниловы, Обломовы, Безуховы и прочие птенцы прочих дворянских гнезд, – говоря чисто социологически, – были бездельниками и больше ничем. И, говоря чисто прозаически, бесились с жиру. Онегин от безделья ухлопал своего друга, Рудин от того же безделья готов был ухлопать полмира. Безухов и Манилов мечтали о всяких хороших вещах. Их внуки – Базаров и Верховенский – о менее хороших вещах. Но тоже о воображаемых вещах. Потом пришло новое поколение: Чехов, Горький, Андреев. Они, вообще говоря, “боролись с мещанством”, – тоже чисто воображаемым – ибо, если уж где в мире и было “мещанство”, то меньше всего в России, где и “третьего-то сословия” почти не существовало и где “мелкобуржуазная психология” была выражена менее ярко, чем где бы то ни было в мире».
В
«Всё это вместе взятое было окрашено в цвета преклонения перед Европой, перед “страной святых чудес” – где, как это практически на голом опыте собственной шкуры установила русская эмиграция, – не было никаких ни святых, ни чудес. Была одна сплошная сберкасса, которая, однако, сберегла мало. В соответствии с преклонением перед чудотворными святынями Европы трактовалась и греховодная российская жизнь. С фактическим положением вещей русская литература не стеснялась никак. Даже и Достоевский, который судорожно и болезненно старался показать, что и нас не следует “за псы держати”, что и мы люди, – и тот каким-то странным образом проворонил факт существования тысячелетней империи, жертвы, во имя ее понесенные в течение одиннадцати веков, и результаты, в течение тех же веков достигнутые. Достоевский рисует людей, каких я лично никогда в своей жизни не видал – и не слыхал, чтобы кто-нибудь видал, а Зощенко рисует советский быт, какого в реальности никогда не существовало».
Иван Солоневич упоминает классика литературы Михаила Зощенко (1894–1958), который уже будучи советским писателем, умудрился также внести свою лепту в создание карикатуры на русского человека. Что не прошло незамеченным в Германии:
«В первые годы советско-германской войны немцы старательно переводили и издавали Зощенко: вот вам, посмотрите, какие наследники родились у лишних и босых людей! Я, как читателям, вероятно известно, никак не принадлежу к числу энтузиастов советского строительства. Но то, что пишет Зощенко, есть не сатира, не карикатура и даже не совсем анекдот: это просто издевательство. Так, с другой стороны, – издевательством был и Саша Черный. Саша Черный живописал никогда не существовавшую царскую Россию, как Зощенко – никогда не существовавшую советскую.
Русский поэт «cеребряного века», прозаик, журналист, получивший широкую известность как автор популярных лирико-сатирических стихотворных фельетонов Саша Черный (Александр Михайлович Гликберг; родился в 1880 году в Одессе, скончался в 1932 году во Франции). Иван Лукьянович приводит фрагмент из виршей Саши Черного (стихотворение «Отбой», 1909):
…Читали, – как сын полицмейстера ездил по городу,Таскал почтеннейших граждан за бороду,От нечего делать нагайкой их сек,Один – восемьсот человек?Иван Солоневич комментирует приведенный отрывок:
«Никто этого не “читал”. Но все думали, что, вероятно, где-то об этом было написано: не выдумал же Саша Черный? Эти стишки, переправленные за границу, создавали впечатление о быте, где такие вещи, может быть, и не случаются каждый день, но все-таки случаются: вот, катается сын полицмейстера по городу и таскает почтеннейших граждан за бороду. А граждане “плакали, плакали, написали письма в редакцию – и обвинили реакцию…” – Абсолютная чушь. Неприкосновенность физиономии была в царской России охранена, вероятно, больше, чем где бы то ни было во всем остальном мире: телесных наказаний у нас не было, а в Англии они были по закону, в Германии – и по закону, и по обычаю. В царской полиции, действительно, били – так били и бьют во всех полициях мира – вспомните “Лунные скитания” Джека Лондона и “Джимми Хиггинс” Элтона Синклера. Точно так же и в советских концлагерях в мое время, по крайней мере, с заключенными и даже с обреченными обращались вежливее, чем не только в Дахау, но и в лагерях Ди-Пи (DP, по-английски displaced persons, термин, введенный Лигой Наций в начале Второй мировой войны. – В. К.) […].
Основной фон всей иностранной информации о России дала русская литература: вот вам, пожалуйста. Обломовы и Маниловы, лишние люди, бедные люди, идиоты и босяки. «Война и мир» была исключением, но она написана о делах давно минувших дней – о дворянстве, которое революцией истреблено.
На этом общем фоне расписывала свои отдельные узоры и эмиграция: раньше довоенная революционная, потом послевоенная контрреволюционная. Врали обе. Довоенная оболгала русскую монархию, послевоенная оболгала русский народ. Довоенная болтала об азиатском деспотизме, воспитавшем рабские пороки народа, послевоенная – о народной азиатчине, разорившей дворянские гнезда, единственные очаги европейской культуры на безбрежности печенежских пустынь. Германия, кроме того, имела и специалистов третьей разновидности: балтийских немцев, которые ненавидели Россию за русификацию Прибалтики, монархию – за разгром дворянских привилегий, Православие – за его роль морального барьера против западных влияний и большевизм – само собою, разумеется за что.