Анж Питу (др. перевод)
Шрифт:
– Ладно, – согласились нападавшие, – пусть его судят, но потом пусть повесят.
Дебаты дошли как раз до этой точки, когда в ратушу прибыл г-н де Лафайет, приведенный Бийо.
Его трехцветный султан, один из первых, появившихся в Париже, заставил шум смолкнуть, а гнев – утихнуть.
Проходя через толпу, командующий национальной гвардией повторял все сказанное Байи, только с еще большей энергией.
Его речь убедила всех, кто его слышал, и в зале ратуши дело Фулона было выиграно.
Однако находившиеся на площади двадцать
– Пойдемте! – заключил Лафайет, который, естественно, полагал, что убежденность тех, кто его слышал, передалась их товарищам на площади. – Пойдемте, этого человека следует судить.
– Верно! – послышалось в толпе.
– Поэтому я приказываю доставить его в тюрьму, – продолжал Лафайет.
– В тюрьму! В тюрьму! – завопила толпа.
Генерал дал знак солдатам, находившимся в ратуше, и те повели пленника на улицу.
Толпа на площади поняла лишь одно: добыча идет к ней в руки. Этим людям даже в голову не пришло, что кто-то надеется отнять ее у них.
Толпа, если можно так выразиться, почувствовала приближающийся к ней запах свежего мяса.
Вместе с Байи и несколькими выборщиками Бийо встал у окна, чтобы посмотреть, как пленник в сопровождении охраны станет пересекать площадь.
Еще находясь внутри здания ратуши, Фулон то и дело что-то растерянно бормотал, тщетно пытаясь скрыть свой ужас за уверениями в том, что бояться ему нечего.
– Люди добрые, – говорил он, спускаясь с лестницы, – мне опасаться нечего, я – среди своих сограждан.
Вокруг него уже стали слышаться насмешки и оскорбительные словечки, когда вдруг он вышел из-под темных сводов и оказался на лестнице, спускавшейся к площади. В лицо ему ударили ветер и солнце.
И тут же из двадцати тысяч грудей вырвался крик – крик гнева, грозный рык, вопль ненависти. Солдат охраны тотчас же сбили с ног и разбросали в разные стороны, сотни рук подхватили Фулона и потащили в угол площади, где высился роковой фонарь, это омерзительное и жестокое орудие народного гнева, который толпа называла правосудием.
При виде этого зрелища стоявший у окна Бийо закричал, выборщики пытались подбодрить солдат, но те уже были бессильны что-либо сделать.
Лафайет в ужасе выскочил из ратуши, но не смог пробиться даже сквозь первые ряды толпы, громадным озером заполнявшей пространство между ним и фонарем.
Забравшиеся, чтобы лучше видеть, на каменные тумбы, окна, выступы зданий, на любые, бывшие в их досягаемости возвышения, зрители пронзительными криками поддерживали возбуждение в актерах этого жуткого спектакля.
А те играли своею жертвой, как стая тигров играла бы беззащитной добычей.
Палачи уже начали ссориться из-за Фулона, но в конце концов поняли, что, если они желают насладиться его агонией, им следует распределить между собой роли.
В противном случае он просто будет растерзан на куски.
И вот одни подняли Фулона с земли; несчастный
Другие, сорвав с него галстук и изодрав одежду, накинули ему на шею веревку.
Третьи, взобравшись на фонарь, перебросили через него эту веревку, уже впивавшуюся в шею бывшего министра.
На какой-то миг Фулона подняли высоко вверх и с веревкой на шее и связанными за спиной руками продемонстрировали толпе.
Затем, когда толпа вдоволь натешилась зрелищем жертвы и нарукоплескалась, прозвучал сигнал, и бледный, истекающий кровью Фулон взвился под железную поперечину фонаря под свист и гиканье, которые были еще страшнее смерти.
Все, кому до сих пор ничего не было видно, могли теперь созерцать раскачивающегося над толпою врага народа.
Но тут раздались новые крики: теперь уже нападали на палачей. Почему это Фулон умер так быстро?
Палачи пожимали плечами и лишь указывали на веревку.
Веревка была старой, ее волокна лопались у всех на глазах одно за другим. Отчаянные судороги бившегося в агонии Фулона довершили дело, веревка в конце концов порвалась, и полузадушенный Фулон рухнул на землю.
Оказалось, это был лишь пролог к казни, бедняга побывал лишь в преддверии смерти.
Несколько человек бросились к приговоренному, но он лежал тихо и убежать не мог: падая, Фулон сломал себе ногу ниже колена.
И тем не менее вокруг послышалась ругань – ругань глупая и необоснованная: палачей обвиняли в неумелых действиях. И это их-то, людей изобретательных, выбравших старую веревку в надежде, что она не выдержит!
И надежда эта полностью оправдалась.
Но вот на веревке завязали новый узел и снова надели петлю на шею несчастному, который, уже полумертвый, хрипящий, блуждающим взглядом искал, не найдется ли в этом городе, слывущем центром цивилизованного мира, хоть одного штыка из ста тысяч, принадлежащих королю, министром которого он был, – хоть одного штыка, способного проделать проход в этой орде каннибалов.
Но вокруг ничего – только ненависть, оскорбления и смерть.
– Добейте меня, за что же такие страдания! – в отчаянии воскликнул Фулон.
– Погоди, – ответил ему чей-то голос. – Ты нас долго заставлял мучиться, теперь помучайся сам.
– Да и крапиву свою ты еще не успел переварить, – добавил другой.
– Постойте! – вскричал третий. – Неплохо было бы привести сюда его зятя Бертье, на фонаре еще есть местечко.
– Поглядим, какие рожи скроят друг другу тестюшка и зятек, – добавил кто-то.
– Добейте меня! Добейте! – продолжал умолять Фулон.
Тем временем Байи и Лафайет просили, требовали, кричали, пытаясь пробраться сквозь толпу, но Фулона вновь вздернули на фонарь, и веревка снова лопнула, и все их просьбы, мольбы, весь их смертельный ужас, ничуть не меньший, чем ужас осужденного, – все потерялось, растворилось, заглохло среди всеобщего хохота, которым была встречена вторая неудачная попытка.