Аргентинское танго
Шрифт:
Расскажи мне, что такое работать киллером. Что такое убийца. Они лежат сплетясь, плотно прижавшись друг к другу, без зазора, их горячие животы сплавлены, и ее нога, согнутая в колене, лежит на его ноге, и пальцы щекочут его кожу, и от этого еле слышного прикосновения он теряет голову.
Толкать, толкать себя, вперед, к ней, подавать себя, пронзая собой ее — насквозь. Ей это нравится. Она хочет этого. Она раскрыта перед тобой, как алая, душистая роза, и ее красота пьянит тебя, ты пьян. Ты пьян ею, и ты не вытрезвишься никогда. Уже никогда. Все. Ты погиб.
Разве погибнуть — это значит родиться вновь?
Да, выходит так. Ты умер — ты рожден. Киллер, любимая, это гадкая работа. Это не профессия,
Да. Я единственно твой.
А Иван? Иван — разве уже не мой? Разве ты… смог бы ты убить Ивана, если бы…
Зачем ты говоришь мне об этом. Зачем, Мария. Об этом нельзя говорить. Замолчи.
Он кладет пальцы ей на губы. Потом приближает рот к ее губам. И медленно, тихо, потом все сильнее, быстрее начинает раскачиваться, толкаясь, быком бодаясь, в нее, лишь в нее, туда, внутрь, глубже. «Dios, Dios», — снова шепчут ее губы. Он гладит ладонями ее гладкие груди, и она шепчет по-русски: какие у тебя шершавые руки. Корявые, смеется он. Слезы на его глазах. Ты плачешь?.. Я плачу от счастья. Я никогда не плакал от счастья. Он берет зубами сначала один ее сосок, потом другой, и она, закинув голову, танцуя, насаженная на его острие, тоже смеется от неиспытанной прежде радости. Мы соединены. Мы слеплены. Мы теперь — вдвоем. На всю… жизнь?..
Она меняется в лице. Белая простыня испуга накрывает ее лицо. Так накрывают певчую птицу тряпкой в клетке. Только не белой тряпкой, а черной.
Что такое вся жизнь, Ким? Что такое — жизнь?
Скажи… Он стонет. Он двигается в ней все сильнее, все страстнее, все упорнее, все крепче прижимает ее себе рукой. Она вжимается в него; она меньше его ростом, и она становится его частью, его птенцом, спрятавшимся под его распахнутыми крыльями. Ты слышишь, я весь в тебе? Слышу. Еще. Проникни глубже. Возьми меня совсем. Так, как меня не брал еще никто. Никогда.
Какое страшное слово — «никогда». Как оно темно. Темно и слепо. Не говори его никогда.
А ты уже сама только что сказала.
Тьма… Ты веришь, что там, когда мы умрем, — только тьма? Тьма и больше ничего?..
Нет. Там тьмы нет. Там есть ты, всегда ты, до могилы только ты — одна ты — и свет.
Он, исполняя ее просьбу, вонзился в нее до конца, всадил себя в нее по рукоять, как всаживают в плоть кинжал, острую, наточенную на точиле наваху, и она вскрикнула от неожиданности, а потом он увидел, как внезапно лицо ее начало расцветать, распускаться ало, пышно, душисто, расцвели глаза, заалели щеки, вспыхнули два лепестка вишнево-алых губ, исцелованных, искусанных им, и он понял — она достигла того, о чем мечтала, последнего края блаженства, и перешла за этот край, за предел, вкусив рая, о котором, быть может, и не мечтала. И это сделал с нею он, он! И он, забыв
Она еще содрогалась на нем. Он еще сжимал ее в объятиях, пребывая в ней, втыкаясь в нее слепо и празднично.
Зачем это все случилось?.. Затем, что все человеку на роду написано.
Он поцеловал ее сильно, глубоко, всасывая ее язык и кусая ей губы, и вдруг, оторвав свое лицо от ее лица, прикоснулся губами к ее губам так тихо и нежно, будто — помолился.
И она тихо, тихо, еле слышно сказала: теперь пусть будет все что угодно… Все что угодно…
И он повторил так же, едва слышно: да, теперь пусть будет все что угодно.
Они лежали навзничь на кровати, раскинув руки. Спали.
Они спали сладко, будто не спали десять дней и десять ночей, будто месяц шли, брели по дорогам, и вот добрели до ночлега, и вот упали и спят, вкушая сон, как сладкий мед.
И они не сразу услышали, как в дверь кто-то настойчиво, долго звонит.
Мария проснулась оттого, что в уши лез, ввинчиваясь, пронзительный, наглый звонок. Она открыла глаза. Не сразу поняла, где она, что с ней. Страны и события замелькали, мешаясь, пугая ее воспоминаниями, красотой, ужасом. Она поняла, что у себя дома. Повернула голову. Рядом с ней на кровати лежал и спал человек. Он не слышал звонка. Он спал так крепко и сладко, что его было пушкой не добудиться.
Мария, просыпайся, Мария. Звонят! Иди открывай!
До нее только сейчас дошло, что рядом с нею на ее постели спит Ким Метелица, отец Ивана. И что в дверь запросто может звонить Иван.
«Коррида, коррида», — забилось в ее голове. Застучали кастаньеты. Зазвенели тимпаны. Замотались туда-сюда под ветром цветные бандерильи. Пикадоры выехали на конях, потрясая пиками, обвитыми алыми лентами. Коррида началась! А ты что тут делаешь, маленькая черноглазая девочка, а?! Ты — зритель? Или ты тут не последняя лошадка? Из-за тебя все началось, а, признайся?!
Твой выход. Это твой выход, Марита. Наплюй на все и выходи. Ведь уже дали третий звонок.
Она вскочила голая с постели. Ким спал, не просыпаясь. Она босиком, таясь, перебежками пробежала к двери спальни, выбежала в прихожую. Опомнилась. Схватила со стула халат. Накинула. Иван так любит этот халат — черный, шелковый, расшитый крупными алыми розами. Черный и красный — испанские цвета. Черная земля, красная кровь. Другого люди за века ничего не придумали.
Сейчас она откроет дверь, и Иван прямо с порога, все поняв, убьет ее. Как? Всадит ей наваху под ребро?! Ха-ха, что за бред. У него же с собой нет ножа. Он же пришел к тебе. Просто пришел к тебе. «А может быть, это вовсе не Иван, что я гоню истерику», — прошептали ее пересохшие губы.
Нет, он все поймет. Спальня просматривается насквозь. Все двери открыты. Голый Ким лежит на кровати, лицо закинуто, худое тело, изнуренное любовью, раскинулось, полное сна и блаженства, раскинуты руки, он обнимает пространство, еще напитанное ею. Он обнимает все, что есть она. Он и во сне продолжает любить ее.
Он тебя не отпустит Марита. Если… если ты останешься жива.
Иван убьет тебя! Не сейчас. Сейчас он повернется и уйдет. Он убьет тебя завтра. Подстережет тебя вечером. Револьвер он найдет где хочешь. Купит у друзей. Одолжит у Станкевича. Разве за этим дело станет?