Аргентинское танго
Шрифт:
Ближе к двери. Шаг, еще шаг. Босые ноги мерзнут. Дует по полу. Осень. В Москве уже осень, Марита. Где твоя жаркая Испания?! Где твой виноград?! Твои апельсины?!
Пересохшие губы внезапно жадно, жарко захотели апельсина. Она облизнула губы. Сделала еще шаг к двери.
И снова в дверь настойчиво, гневно, протяжно позвонили.
Она бесшумно, неслышно подбежала к двери. Затаила дыхание. Замерла. Прислушалась. А если это не Иван? Отчего ты решила, что это Иван? Вдруг это почтальон! Вдруг это тебе телеграмма? От мамы, от отца… Из Мадрида…
Она бросила взгляд на часы в прихожей. Час ночи! Почему телеграмма не может
Он не опоздал, Мария. Он не опоздал.
И она, закусив губу, внезапно разозлившись на себя, на свою трусость, щелкнула замком и рванула дверь на себя.
— Здравствуй, Мария, — сказал Иван, блестя глазами.
Она отступила на шаг.
— Здравствуй… Иван…
— Почему ты такая бледная? — Теперь он сделал шаг к ней. — На тебе просто лица нет. Ты болеешь? Нет?.. Измерь температуру. Вообще в Японии ты, со своими заморочками, со своей нервностью, мне мало понравилась. Что с тобой, Мара? Ты стала совсем другая. Прости, но у меня такое странное чувство… — Он еще шагнул к ней, и она отодвинулась. — Что за тобой кто-то следит. И ты знаешь об этом, и всячески прячешься от слежки. И, что самое странное, у меня ощущение, что надсмотрщик этот — я, и прячешься ты — от меня.
Он вскинул руки, чтобы ее обнять. И его глаза наткнулись на ее глаза. И руки опустились.
— Мара!..
— Не трогай меня.
Дверь в спальню была открыта. Сейчас, вот сейчас он поднимет глаза. И увидит его. Его, его, его. Своего отца.
— Да что с тобой, в конце концов?!
Он поднял глаза. Он увидел.
Далеко, в полумраке комнат, в нагромождении стульев и мебели, в разбросанных снежно-белых простынях, — разметанное по постели сухое, поджарое смуглое тело, худое тело атлета и аскета, бойца и убийцы. Тело мужчины, родившего его на свет. Тело мужчины, сегодня многажды обладавшего его женщиной.
Он не рассмотрел, кто там лежит не кровати. Его тело, его мышцы сработали быстрее, чем его разум. Прежде чем он успел опомниться, его рука уже заносилась в воздухе. Он ударил Марию по лицу, больно, наотмашь. И она, в своем черном атласном халатике, расшитом розами, не удержалась на ногах, пошатнулась, свалилась на паркет прихожей, больно ударившись ребром об угол платяного шкафа.
— А-а-ах!..
— Ты… Ты!.. шлюха… я знал…
— Иван, послушай…
Он шагнул к ней, лежащей на полу. Двинул ее в бок ногой, отталкивая ее от себя, как оттолкнул бы поганое, паршивое животное.
— Ваня!..
— И это ты просила, умоляла меня о ребенке!.. Ты… ты после этого… знаешь, кто ты?!..
Он задохнулся. Не мог говорить. Повернулся. И пошел — туда, в спальню, где увидел нагое тело другого мужчины.
И остановился. Замер. Прямо на пороге спальни перед ним стоял, голый, с простыней на бедрах, сжимая кулаки, с желваками, перекатывающимися на скулах, его отец.
— Что?!.. Отец…
Ким разлепил запекшиеся губы, с трудом отодрав их одну от другой, будто они слиплись, замазанные медом, патокой.
— Ну да, отец. И что мы с тобой будем делать, сын?
— Ничего… — Иван повел пустыми глазами вбок. — Ничего… Я знал! — выкрикнул он хрипло. — Я знал, я чувствовал, что у нее кто-то есть! Я понял… я понял еще в Японии!.. Но я не думал… что это…
— Что
Иван не прятал глаз. Оскалился, как волчонок. Напоминал сейчас загнанного зверенка, лисенка. Вспомнил вдруг, как отец его побил, когда он был маленький, когда он столкнул с высоких качелей соседского Женьку, а Женька упал, да так неудачно, что раскроил себе череп и ударился виском, и, как ни воевали со смертью врачи, умер в больнице — сильно голову зашиб. Отец тогда так отлупил его в отчаянии, что мать, испугавшись сама за жизнь своего чада, плача, вырывала маленького, орущего благим матом Ваньку у него из рук.
— Я! Ты бы… — Он глотнул воздух ртом, как рыба. — Тоже ударил!
— Я? Ударил? — Ким тяжело, исподлобья глянул на Ивана. — Я пальцем ее не трону. Если она уйдет к другому. Если она вернется к тебе. Если она будет жить с нами двоими. Если она еще тридцать раз выйдет замуж и родит тридцать детей от других мужиков. Мне важно одно, запомни. Одно. Чтобы только она — была. Была. У меня. Чтобы она жила.
— Врешь! — Пронзительный крик Ивана сотряс комнаты. — Все врешь! Это ты сейчас так говоришь! А стоит ей махнуть хвостом налево…
По щекам Марии лились слезы. Ким опустил ее на стул. Опустился перед ней на колени. Глядел на нее. Она вспомнила: в церкви Сан-Доминго крестьянка в черном, старуха Долорес, так глядела на лик Божьей Матери.
— Хвостом? — Ким взял ее за руку. — У моей Марии нет хвоста. Нет лап. Нет когтей. Она не дьявол. И она не шлюха. Так получилось, сын. Так… получилось.
Он вскочил на ноги. Встал прямо перед Иваном, близко. Смотрел ему глаза в глаза.
— Ты, гад…
Иван вцепился ему в голое плечо. Ким тряхнул рукой, скинул его руку, как муху. Стояли, дрожали, пожирали друг друга глазами. Молчали.
Мария, испугавшись, встала со стула. Хотела подойти к ним, положить им руки на плечи, унять, утешить, расцепить, прошептать: ну что вы! Не надо! Помиритесь! Ничего же не произошло! Я одна, одна во всем виновата, меня и казните! А зачем же друг друга…
Она не успела. Кто из них прыгнул, наскочил на другого, как вихрь, как дикий зверь? Она не помнила. Она не вспомнила это и потом. Мясорубка заработала. Бешенство вспыхнуло, как порох. Двое взрослых мужчин, не поделивших одну женщину, набросились друг на друга, и бойня началась мгновенно и жестоко, будто шла всегда и просто продолжалась. Иван рубил воздух руками. Норовил попасть отцу в лицо, в глаз. Ударить по голове. Ким знал приемы. С закушенною губой он, забыв о том, что перед ним — его сын, применял приемы самые болевые, самые жестокие, и Иван охал, приседал и корчился от боли, но, молодой, сильный, с проворством волка бросался вперед, ударял жестко, точно — в печень, под ребро, под глаз. Если бы они оба были на ринге, зал мог бы визжать и плакать от восторга. Но тут не было ни ринга, ни зала. Мария прижала руки ко рту. Ей подумалось на миг: как жаль, что ее не было там, в том самолете над токийским аэропортом, в котором разбился и сгорел камикадзе Каро. Сходя с ума, видя, как двое, кого она любила, кого обнимала и кому отдавалась, не просто бьют, но уже убивают друг друга, она крикнула, и халат с розами на ее груди разошелся, обнажая ее розово-коричневое тонкое тело: