Аргентинское танго
Шрифт:
Голос умолял, просил, в нем звенела неподдельная слеза.
— Случилось ужасное, Надечка! Я тут… сейчас одна… Никого… Иван…
— Что с Иваном?!
Я крикнула это в трубку слишком уж истерично. Слишком отчаянно. Так кричат только очень близкие люди. Иван Метелица, блестящий Иоанн. Ты никогда не был мне близким человеком. Я не приближалась к тебе и на пушечный выстрел. Кто я была такая для тебя? Да никто. Никто, и звать меня никак. Замухрышка. Кляча. Клякса. Гусеница. Гусеница, что никогда не станет куколкой, и тем более — красавицей-бабочкой. Слишком испуганно крикнула я!
Поймет она? Рассердится? Посмеется надо мной?
— У Ивана… глаз…
— Что?!
— Ранен
— Как?! Почему?!
— Надя, приезжай… Не могу тебе все по телефону… Собирайся, выезжай, прошу тебя, я с ним, он ничего не помнит от боли, стонет, плачет, я сделала ему перевязку, дала успокаивающие таблетки… может быть, они снотворные, он задремал… но ему плохо, очень плохо!.. А у меня же в Москве никого… ты сама понимаешь…
«Ах, вот ты и влипла в историю, вот тебе и плохо, вот ты и несчастна, вот ты и одинока», — злорадно, на один миг яростно и злобно, подумала я, выпрыгивая из теплой постели в холодный воздух каморки, судорожно нашаривая одежду, напяливая на себя дешевые трусики, колготки с Черкизовского вещевого рынка, комбинацию, купленную с рук у размалеванной подмосковной девки на станции Крюково. Ты, знаменитая танцорка, богачка, обласканная жизнью красотка, вот ты и обожглась, у тебя… Я замерла, с грошовым лифчиком, обшитым бумажными кружевами, в руках, от обдавшей меня кипятком мысли. Иван! Это же Иван! Это он проткнул себе глаз! Иван… солнце мое… Иванушка… Господи…
«Господи, спаси и сохрани, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй раба Твоего Ивана и меня, грешную», — бормотала я бабушкины молитвы, быстро влезая в платье, быстро шнуруя черные ботинки, быстро бросая в сумку не краски и коробки с гримом — лекарства, вытащенные из аптечки, висящей на стене в кухне, бинты, вату, ампулы с обезболивающим — с анальгином, с максиганом, — одноразовые шприцы, ура, я их тоже нашла, всего два, они валялись на полке за холодильником, это левобережная старуха, владелица каморки, делала уколы от блох своему любимому коту… «Иван, Иван», — бормотали замерзшие губы. Всунув руки в рукава плаща, я побежала на станцию стремглав через осеннюю дубовую рощу, и золото-красные, коричнево-рубиновые, рыже-палевые дубы шелестели надо мной, их листья перебирал, один за другим, в пронзительной синей вышине холодный ветер, и я грела дыханьем руки, и бежала еще быстрее, уже видя бегущую навстречу мне электричку из-за мощных дубовых стволов.
Я не помню, как я доехала до Ленинградского вокзала. Как добиралась в метро до Якиманки. Как взлетела, не чуя ног под собой, на этаж к моей хозяйке. «Ну, открывай, открывай, красивая гадина. Тебя покарал Бог. Тебя настигла кара, за то, что ты…» За что могла постигнуть Марию Виторес Божья кара, я не додумала. Дверь распахнулась. Мария стояла на пороге. На ней лица не было. И одежды на ней тоже не было, подумала я сначала. Потом рассмотрела — нет, все же на ней мотался, болтался рваный черный, с красными розами, вышитыми гладью, испанский халат. «Кто ей разорвал его?» — подумала я растерянно. Она схватила меня за руку и силком втащила в прихожую.
— Что ты встала, как каменная! — выкрикнула она мне в лицо. — Что торчишь! Спасибо, что приехала! Давай, давай, шевелись!
И, напугавшись, что что-то не то говорит, что я отшатнулась от нее, как от припадочной, внезапно кинулась ко мне, будто я была ее мама родная, обняла меня, прижалась ко мне мокрой щекой:
— Надюшечка, миленькая… Как хорошо, что ты есть… Что ты у меня есть… Что ты — приехала… Мы теперь вместе… Ты меня не кинешь?..
— Дайте раздеться, Мария Альваровна, — сказала я, видя в зеркальных шкафах прихожей свои побелевшие губы. — Где Иван Кимович?
Она кивнула головой на спальню:
— Там.
Я втолкнула ноги в тапки. Мне хотелось немедленно, скорее пробежать в спальню, наклониться над кроватью, но я сдержала себя, шепча себе: двигайся медленнее, ты видишь, она смотрит на тебя, как на спасительницу, как на святую, она была одинока, а теперь не одинока, все зависит сейчас от тебя, и ты, только ты должна узнать, что тут произошло, и не подать виду, что Иван дорог тебе, что ты молишься на него, что он для тебя — первый и последний… первый и последний… Я не помню, как я вошла в спальню. Помню странный запах, чуть сладковатый, чуть соленый. Запах крови.
Первое, что я увидела, — это повязка на его лице. На глазу. Бинт, ложащийся белой метелью поперек лица. Комок ваты под бинтом, уже весь пропитанный кровью. Я чуть не закричала. Мне сделалось дурно.
— Иван… Иван Кимович… — Я обернулась к стоящей в дверном проеме Марии. Она держалась за косяк, чтобы не упасть. — Принесите теплой воды, Мария Альваровна! И чистой ваты! Желательно стерильной! И йод, если чистого спирта нету!
Она, моя хозяйка, красивая стерва, делала все беспрекословно. Она тащила мне стерильную вату. Свежие бинты. Принесла миску с теплой водой. Пузырек йода. Флакончик, на котором было написано на наклеенной бумажке: «Spiritus vini 96». Непонятно, где могла до сих пор болтаться «скорая»? Должна же приехать «скорая»!
— Мария Альваровна, вы «скорую» вызвали? — Мои руки исправно, ловко делали свое дело. Я была не только визажисткой. Моя тетка из архангельской деревни была умелой, опытной фельдшерицей. Она научила меня делать уколы даже толстокожим свиньям, заболевшим рожей, не то что людям. Я ловко отламывала стеклянные сосульки ампул. Ловко вытягивала лекарство шприцем. Ловко смазывала ватой, смоченной в спирте, руку Ивана. Кажется, он дремал. Или — терял сознание от боли? — Выбросьте пустую ампулу куда-нибудь! И переоденьте этот рваный халат! Вдруг кто-то придет! Неудобно!
— Наденька, что бы я без тебя делала… — Ее голос шелестел, как сухие осенние листья по асфальту. — Как хорошо, что ты приехала… Ты все умеешь…
Она смотрела на меня, как на богиню. Закусив губу, я всадила иглу в мышцу. Иван стал медленно розоветь. Застонал, не открывая уцелевший глаз.
— Это сильное обезболивающее, максиган. «Скорая» где, я вас спрашиваю?
— «Скорая»? — Она будто не понимала, что ее спрашивают. — Ах, «скорая»… А «скорая», видишь ли, Надюша… уже была…
Ее черные глазки забегали туда-сюда, зашустрили, замельтешили, кидаясь, как испуганные собачки, в разные стороны. Что-то не то! Что-то не так! Не было тут никакой «скорой»! Почему?! Или и вправду была, а у Марии что-то с головой… от ужаса, от горя? Все-таки Иван — ее… Ее… мужчина… партнер… и она… она — любит — его?..
Я старалась равнодушно, спокойно глядеть на Ивана, закинувшего голову на подушках вверх, неуклюже, с вывертом шеи. Я боялась, что Мария прочтет в моих глазах все — и выгонит меня отсюда к лешему, к чертовой матери. И никакая Божья мать тут мне не поможет.
На цыпочках я вышла из спальни. Мария вышла вслед за мной. Да, ее лицо было странным, будто искалеченным, будто бы наискось порезанным ножом, — все искривленное отчаянием, будто стыдящееся чего-то, словно скрывающее что-то постыдное, и губы вздрагивали, будто бы страшное недоговаривали…