Авантюристка
Шрифт:
– Похоже, добрый доктор втайне тобой восхищается, Нелл, – сказала Ирен, лишь только мы покинули дом герцогини.
– Быть того не может, – пробормотала я. – Герцогиня славится своей красотой, не говоря уже о тебе. А я лишь жалкий воробушек среди райских птиц. И во многом моя привлекательность обязана твоему театральному гриму.
– Подумаешь! – беззаботно отмахнулась подруга. – Я замужем, Алиса помолвлена. А вот твое сердце свободно.
– Ну ты ведь несерьезно! Безусловно, доктор Хоффман глубоко предан медицине и весьма обходителен, но скоро мы уедем из Монте-Карло, и я вряд ли увижу его вновь.
– Да полно тебе.
– Ирен!
Она внезапно остановилась на мощенной булыжником дороге и повернулась ко мне:
– Странно, не правда ли? Все без исключения кавалеры Алисы – ученые мужи. Сперва доктор Хоффман на Мадейре, затем – врач из Биаррица, теперь вот принц-океанограф.
– По крайней мере, она не изменяет своим пристрастиям. – Меня немного смутила столь резкая смена темы.
Выражение лица подруги сделалось таким радостным, будто я только что изрекла нечто возвышенно-философское.
– И то верно. Люди не склонны менять свои предпочтения.
– Не всегда, – промолвила я. – Я, например, никогда не воспылаю любовью к гнусному Казанове, и уж точно не испытаю привязанности к змее.
– Ты, Нелл, особа разборчивая, – засмеялась подруга. – Если б ты только знала, сколь многие дамы пригрели на груди змею!
С этими словами она устремилась вперед, напевая незнакомую мне арию. Я поняла одно: сегодня Ирен выяснила нечто важное, и лишь ей одной удастся использовать эти сведения надлежащим – или не очень – образом.
Глава двадцать седьмая
Скрепленные печатью
Из заметок Шерлока Холмса
Я скучаю по лондонским туманам.
Думаю, Уотсон обрадовался бы, узнай он, что всякий раз, выезжая за границу, я особенно остро чувствую ту тесную связь, что существует между моей меланхоличной натурой и великой английской столицей.
Под жарким средиземноморским солнцем думать довольно непросто – потому-то любители развлечений и предпочитают места с более мягким климатом. К черту солнце, море и звездное небо! К черту толпы безмятежных гуляк и свежий теплый бриз, чистый, словно белье, что стирает французская прачка!
В моем представлении столь радужная обстановка – не лучший фон для достойного, тщательно спланированного преступления. Нет, в этих краях процветают злодеяния иного толка: те, мотивом которых послужила страсть. Именно такие правонарушения чаще всего попадают в прессу и становятся достоянием общественности, однако я убежден, что они просты как дважды два и раскрыть их под силу даже Лестрейду.
Заграничные поездки – как, например, мой нынешний визит в Монте-Карло – неустанно напоминают мне о том, сколь изощренные преступления совершаются порой на безликих пустырях и переполненных улочках района Сефрен-Хилл. Верните мне сизую дымку, влажный, промозглый воздух и туман, что встает над рекой и окутывает все живое ледяными объятиями. Верните мне мрачные ночи, столь зябкие, что и преступник, и жертва выдыхают едва различимые облачка пара. Верните мне происки, козни, интриги – ту неотъемлемую часть гигантского скрипучего механизма, имя которому мегаполис. Иными словами, верните мне Англию, и пусть ле Виллар, а не я, греется в лучах гадкого южного солнца.
По крайней мере, я рад, что мне удалось поделиться с моим французским коллегой необходимыми знаниями, которых ему, увы, недостает. Я не могу не отметить, что ле Виллар оказался способным учеником, обладающим врожденной хваткой, столь необходимой полицейскому. Переводчик он компетентный, но не более того, однако надеюсь, что, поработав с моими монографиями, ле Виллар вдохновился изложенными в них методами и отныне пойдет по моим стопам. Откровенно говоря, я хочу как можно скорее попрощаться с Монте-Карло и заняться куда более важным и любопытным делом, что ждет меня в более северной части земного шара.
Я, однако же, целиком и полностью посвятил себя расследованию загадочных событий, произошедших в семье Монпансье. Дело перестало казаться мне столь тривиальным, после того как Эдуард Монпансье неожиданно уехал из Парижа в свете по-прежнему невыясненных обстоятельств таинственного исчезновения его племянницы.
Казалось, и без того встревоженная мадам Монпансье находится на грани истерики.
– Вы что-то скрываете, мадам, – бросился я в атаку.
Нервно ломая пальцы, она посмотрела налево, направо и, наконец, опустила взгляд на бестолкового спаниеля, сидевшего у нее на коленях. Вот тут-то она и рассказала мне о том, как племянница ее сбежала с американским женихом, как в дело неожиданно вмешалась английская семья по фамилии Нортон, как бесследно исчез ее супруг… невзирая на то, что фигуру его окружал ореол подозрений, связанных с исчезновением его племянницы. Она поведала мне и о письмах, которые супруг ее получал на протяжении последних лет, и о том, что английская семья и к ним проявила живой интерес.
Найти письма не составило большого труда. Мои подозрения тотчас пали на старую библиотеку, в которой до меня успели побывать Нортоны. Лишь только я оказался там – Уотсон, которому хорошо известны мои методы, описывает их с большим удовольствием и куда скрупулезнее, чем я сам, – как тотчас приметил фальшивую панель, за которой и лежали те самые письма. Толстый слой скопившейся на книгах пыли хранил отпечатки двух пар рук, причем кто-то из опередившей меня четы мог похвастаться весьма ловкими пальчиками, раз уж смог открыть тайник.
В отличие от вездесущих Нортонов, я забрал письма с собой и, тщательно изучив, выяснил, что представляют собой люди, их написавшие, – да-да, послания, безусловно, принадлежали перу разных авторов, – откуда они посланы и прочие любопытные сведения. Здесь я, пожалуй, не стану вдаваться в подробности. Оставлю это старине Уотсону, если, конечно, решусь поведать ему о том, к чему привело меня расследование сего дела. А это, разумеется, зависит от того, насколько оно окажется конфиденциальным.
Сами послания показались мне довольно тривиальными. Однако меня заинтересовал разнородный материал, на котором они были написаны. Для одних в ход пошла дешевая бумага из овсяной целлюлозы, которую производят лишь в Кале. Для других – тонкая почтовая бумага голубоватого оттенка, встречающаяся исключительно в южноамериканской Аргентине, а для кое-каких – мягкий пергамент с лишенными всякого смысла водяными знаками, производимый в Барселоне. Больше всего меня заинтриговал причудливый сургуч для печати, сочетавший смеси черного и алого цветов, которые соединялись в испещренный прожилками узор. Качество сургуча значительно превосходило качество конвертов и бумаги, не говоря уже об очевидной безграмотности содержания.