Австралийские рассказы
Шрифт:
Ты обнял его за плечи и оглянулся, — ты был уверен, что на помощь уже сбегается народ. Но никто не остановился. Прохожие, едва взглянув, шли дальше. Какой-то европеец в полотняном костюме торопливо отвел глаза и прошел мимо.
Ты был еще новичком на Востоке. Почти все они кончают, как этот, — с кровавой пеной на губах.
«Они здесь мрут как мухи, — сказали тебе. — Смерть для этих людей — пустяк».
В гавани плавает мертвый младенец, тихо колышутся маленькие руки и ноги. Ты стоишь на пароме и смотришь, а вокруг разутюженные белые костюмы поворачиваются
Куда деваться от этого ужаса!
Младенцы в сточных канавах, младенцы привязаны к согнутым спинам, младенцы, задыхаясь, ловят воздух ртом… золотушные, со слезящимися глазами, в гнойных болячках…
«Благословение божие почиет на Гонконге», — сказал один посетивший Гонконг кардинал, вдохновленный плодовитостью нищих…»
— Папа, если я повернусь К ней спиной, то уж я никогда не покачаюсь на качелях?
Девочка оставила карандаши и опять стояла возле его кресла. Все еще думая о другом, отец повернул голову. Неожиданно серьезный тон ее голоса вернул его К действительности, и вопрос девочки занял его внимание целиком.
— Да, — сказал он решительно, — тогда уж ты никогда не покачаешься.
Он достал из кармана пачку табаку и свернул папиросу; дочь не спускала с него глаз.
— Эта девочка больше тебя? — спросил он.
— У-у, она больше. Она, знаешь, какая большая!
— Мда-а, — протянул отец и, как бы про себя, добавил — Такую, пожалуй, не стукнешь!
— Пожалуй, не стукнешь, — с готовностью согласилась дочь.
— И вообще драться нельзя.
— Вообще драться нельзя, правда, папа?
— А на качелях были еще девочки?
— Были. Она всех оттолкнула на тот конец, где можно руку ободрать, а сама села на хороший конец.
Девочка немного подумала и сказала:
— А на хорошем конце было сколько хочешь места. Я только хотела с краюшку сесть, с самого краюшку.
— Вот ведь какая девчонка, — сказал отец. — Жаль, что меня там не было, я бы ей не позволил толкаться!
Девочке эта мысль понравилась:
— Ты бы ей не позволил, правда? — В голосе ее снова появилась настойчивость: — А что надо было сделать, папа?
— Не мешай отцу, доченька, — вмешалась мать. — Ему надо работать. Я тебе сказала, эта девочка нехорошая. Если она опять будет так говорить, совсем отойди от качелей. Отвернись от нее и отойди. Ну, нарисуй скорей маме собачку.
Девочка нехотя взялась за карандаши. Отец стал медленно перелистывать страницы дневника, потом снова задумался.
«…В этот вечер в Рангуне американка с цветами могра в волосах, сидя за столиком открытого кафе на Могол-стрит, кормила нищих. Погружая в рис, какаб и керри свои тонкие, унизанные перстнями пальцы, она перекладывала остатки с ваших тарелок в ржавые миски матерей, держащих детей на руках.
— Ну, хватит, — сказала она, брезгливо морщась, когда они снова потянулись к ней. — Подите прочь.
Тут же, насупившись, сидел ее муж; и ты чувствовал себя пленником этого круга, где общаться с народом означает лишь бросить подачку нищему.
— Сегодня я прочел объявление в газете, — сказал ты. — Группа бирманцев устраивает вечер, посвященный старинной бирманской музыке. Начало в восемь, и будет это… тут у меня записано, — и ты вытащил из кармана листок с адресом. — Я думаю пойти.
— Ни в коем случае, — сказал муж. — Этот район пользуется дурной славой. И потом ведь все это чисто туземное.
— Потому-то я и иду.
Она внимательно смотрела на него, пока он говорил, и вдруг, подчиняясь внезапному капризу, сказала тоном, не терпящим возражений:
— Мы все пойдем.
Комната была тесная, со всех сторон повернулись к вам удивленные лица бирманцев. И она, декольтированная, с вызывающей смелостью бесцеремонно расталкивала вежливо пропускавших ее людей.
К вам подошел председатель. Он был очень рад вашему приходу; Приятно познакомиться с европейцами, которых интересует культура его страны. Если угодно, он будет переводить. Выступают большие знатоки саунг геук — старинной бирманской арфы. Исполнять будут древние бирманские песни.
А кругом теснился народ, старики и молодые, горя одним желанием — слушать.
За решетки распахнутых окон цеплялись худые руки тех, кто стоял на улице. В темноте поблескивали белки глаз и зубы.
Ты был взволнован тем, что все эти люди, еще недавно казавшиеся тебе непостижимыми, ждут сейчас того же, что и ты. Вокруг стояла чуткая тишина, и язык этой тишины был понятен тебе.
А потом вышла старая-старая бирманка, изборожденная морщинами, и под аккомпанемент арфы высоким пронзительным голосом запела протяжную, словно вопль, песню.
Сидевший позади юноша наклонился к твоему, плечу и стал тихо говорить:
— Эта песня о жившей когда-то бирманской принцессе. Она ждет возлюбленного. Он не идет, — и вот она плачет одна.
Горестная жалоба песни лилась тебе в сердце, как неподдельное выражение человеческой печали.
Но тут американка стиснула твое колено и прошипела:
— Я больше не могу. Уйдем отсюда. Эта старая карга так визжит, — я, кажется, с ума сойду.
Потом ее муж протискивался к выходу, очищая для вас с ней дорогу; люди с нескрываемым пренебрежением поднимались, чтобы дать вам пройти; пение прекратилось, наступившая тишина звучала как приговор. Ты готов был провалиться сквозь землю!
И вот вы на улице.
— Это какие-то бесноватые, — говорила она с презрением. — Еще минута, и я бы, кажется, сама завизжала. Пойдемте выпьем чего-нибудь…»
Он отшвырнул дневник в сторону и встал из-за стола. Потянулся и зябко передернул плечами, словно стараясь стряхнуть с себя что-то неприятное. Посмотрел на сидящую около кресла девочку.
— Значит, она говорит: «Прочь с дороги, мразь!» Она так говорит?
Девочка уронила карандаши и быстро встала. Какие-то новые нотки в голосе отца сказали ей, что сейчас злополучный вопрос будет разрешен иначе — не так, как предлагала мать, и она, повеселев, взяла его за руку.