Аввакум
Шрифт:
Поспешил отпустить от себя, но тотчас и обнадежил:
– Я пойду нынче в мой скит, по дороге поговорим.
И погрузился в свое архипасторское созерцание и в пастырскую молитву.
Никон изнемогал от ожидания. Уже пятница, через день Вербное воскресенье, а от царя ни гонца, ни письма. Неужто Ослю водить не будут?! А не будут, что народу скажут?
Отслужил утреню в деревянной церкви Трех святителей. Монастырь пока что весь был деревянный. Съел один сухарь в общей трапезной, запивал квасом. Потом ходил смотреть, что успели за вчерашний день каменщики. Начинали
Дело подвинулось в строительстве придела Тернового венца, да в подземной церкви Константина и Елены придел Благоразумного разбойника заканчивают.
Никон походил по огромному пространству стройки, поглядел, как мастер-каменщик, самый опытный в артели, выкладывает арку Судных ворот. К патриарху подошел десятник, пожаловался:
– Кирпича мало. Вчера привезли сорок подвод, но весь кирпич пережженный. Мы не воры, чтоб из такого кирпича стены выкладывать.
Никон мрачно покивал бородой и, ничего не сказав, поспешил в деревянную Гефсиманскую башню поглядеть сверху на Московскую дорогу, не едут ли государевы гонцы. Слуги у Тишайшего все ленивые, им своя лошадь дороже царской службы, лишний раз кнутом не огреют, не пришпорят.
Сверху было зело хорошо видно, какой он умница и молодец, святейший патриарх Никон. Холм, на котором стоял деревянный монастырь и строился каменный, был словно пуп земли.
Зима не выдала пышущему солнцем марту своих снегов. Солнце и теперь спозаранок сверкало и жгло, а снега пылали ответным белым жаром, и только на дорогах потекло. Никон даже в тени бойницы чувствовал лицом эту пещь зимы. В другое время возликовал бы душой, радуясь чуду исторжения света небесного, а ныне в сердце не было радости, ум устал от мелочного недовольства, а душа тосковала, как тоскует в клетке недавно пойманный чижик.
Никон знал о себе – не смирится, не остановится в своем противничанье всему и всем, хоть почерней луна – не остановится.
Сложил у лица ладони, медленно-медленно развел их, словно раздвинул полог бытия, ожидая нездешнего мира и света, но очутился у истоков своих. Стоял он, сирота Никита, отрок, злой мачехой гонимый, стоял, тростиночка, на холоду, на ветру и не чаял от осеннего солнца тепла. Нет сироте в избе тепла, у печи, где же его найти на юру под серыми облаками?
Но он крикнул, призывая Христа, и облака разошлись, и на его плечи просыпались ласковые золотые лучи.
И силился, силился святейший помолиться хоть в половину того, как умел молиться Никита, ничего не желая себе от Господа, но желая Господу:
– Отче наш, иже еси на небесех… да святится имя Твое, да приидет царствие Твое…
Православный человек тогда только и бывает Богу равен, когда «Отче наш» читает, ибо, не боясь сатаны, который кругом ходит, хлещет сатану святым словом, ратоборствуя за иное царство, за Божеское.
В субботу Никон, одетый по-дорожному, весь день просидел в келье, не прикасаясь ни к еде, ни к книгам.
Вечером к нему подослали Демьяна со сбитнем.
– Святейший, на шафране сбитень, с корицей.
Никон улыбнулся. Он сидел сгорбившись, непривычно маленький, уютный. Отведал, напился и забыл похвалить питье.
– Звезд, чаю, еще нет на небе?
– Высыпали, святейший.
– Высыпали?.. – Никон залпом допил остатки сбитня, медленно разогнулся, так разгибаются, скинув снег, вершины елей.
– Мне пора.
Демьян не осмелился спросить – куда пора?
– Пошли со мной. До моего скита проводишь. Закроюсь от всего мира, и – как хотят.
Сразу пошел из комнаты, и Демьян, бросившись следом, не успел одеться. Никон не заметил Демьяновой рьяности, а мартовский ночной мороз тропу стеклом выстлал.
Шли молча. Теперь Никон был громаден. Казалось, не человек – это будущий огромный собор явился и пошел.
По оледеневшей деревянной лестнице с монастырского холма в долину спускались долго и трудно. Никон всею тяжестью опирался на худое Демьяново плечо, но это невыносимое многопудье было монаху-иудею в великий почет, и он, пузырясь жилами от напряжения, держал и терпел.
На ровном месте Никон наконец увидел, что его провожатый даже без скуфьи.
– Ты что же не оделся?
– За тобой, святейший, поспевал.
– Успел. Теперь дрожи.
– Авось!
Никон остановился, посмотрел Демьяну в лицо:
– Совсем русским заделался?
– Я в России рожден, иной страны не ведаю.
– А желал бы русским родиться?
– Я всякую ночь ложусь спать иудеем и всякое утро пробудиться чаю русским.
– Ну и дурак.
Зашагал сердито, размашисто. Шаги огромные, пришлось бегом поспевать. На мосту через поток Кедрон Никон нежданно повернулся. Сумерки уже были черно-синие, но корочка наста упрямо держала остатки денного света, и лицо патриарха показалось Демьяну серебряным. Демьян думал, что сейчас ему объяснят, почему он дурак, но Никон указал рукой в небо и на воду:
– Здесь середина мира! Здесь Новый Иерусалим есть! Твоему, иудей, городу не древностью, но святостью ровня. Уж если и мечтать о пробужденье, так о пробужденье иудеем, но верующим в Иисуса Христа, яко Савл, ставший Павлом.
Утром, после молитвы, Никон, не поминая о празднике, разложил перед Демьяном большой лист бумаги и показал ему изображение будущего монастыря. Указывал пальцем на башни, церкви, палаты, называл их:
– Над входными воротами храм во имя «Входа в Иерусалим». Налево – Гефсиманская башня, направо – Дамасская. Между башнями белая стена. Пойдем по правой стороне. Эта башня Ефремова, дальше над прудом, куда Кедрон впадает, башня Баруха, за прудом – Иосафатова долина, а между башнями, у подножья холма, – Самарянский источник. Угловая башня Иноплеменная. Внизу, под холмом, – Силоамская купель. Стена тут прямая до Елизаветинской башни, как раз из этой башни будет лестница с холма, но не теперешняя, а широкая, каменная. Снова стена, угол, на углу башня Давидов дом. Потом башни Сионская и Гефсиманская. Мой скит вот он где – у самого Гефсиманского сада. За садом река Иордан, а за рекою гора Фавор.