Аввакум
Шрифт:
Пушкин умолк.
– Что еще говорил святейший? – спросил Алексей Михайлович.
– Больше ничего. Позвал обедать. На обед постное было, даже без рыбы.
– Благодарю тебя, Матвей, за службу, – сказал государь. – Отнеси расспросные листы к Башмакову.
И когда Пушкин вышел, со страхом посмотрел на иконы.
– Я знал, что Никон от архиерейства не откажется. Как же тогда избирать патриарха при здравствующем, имеющем на себе благодать Духа Святого?
– Надо хорошенько исследовать, – сказал Борис Иванович, – будет ли твоему имени царскому какое ущемление, если воротить
– Я его позову, а он и не пойдет! – ужаснулся Алексей Михайлович. – А он и впрямь не пойдет… из своего упрямства.
– Если нового патриарха не избирать… – осторожно ставя слова, начал Ртищев и замолчал.
– Так что же будет? – спросил Алексей Михайлович.
– Тебе, великий государь, придется дела церкви самому устраивать.
– Ах, Никон! Никон! – чуть не плача, вскрикнул Алексей Михайлович, а в голове пронеслось: Ртищев еще как прав. Давно ли Куракину в Великий Новгород посылал указ о еретиках, которые исповедуются после пятидесяти лет, дело казначея Никиты тоже не Питирим разбирает…
Вдруг в царскую комнату почти вбежал дьяк Тайного приказа Дементий Минич Башмаков. Он протягивал государю зажатую в кулак руку, но кулака не раскрывал, а только твердил:
– Вот уж матушки мои! Вот уж матушки мои!
– Что ты принес?! Что у тебя? – изумился Алексей Михайлович.
Морозов и Ртищев невольно поднялись, и Дементий Минич осторожно разжал пальцы, словно то, что у него было в ладони, могло исчезнуть или вспорхнуть.
– Да что это?! – не понял Алексей Михайлович, разглядывая нечто сплющенное, бесформенное.
– Пуля, великий государь!
– Пуля?
– В Терем залетела, великий государь!
– В Терем?! – У Алексея Михайловича даже дыхание перехватило.
– Через окошко, великий государь.
– Кого-нибудь… Да что же ты молчишь?
– Никого не убило, никого не ранило, только в слюдяном глазке дырка.
– Ну, слава Тебе, Господи! – Алексей Михайлович наклонился над ладонью Башмакова, разглядывая пулю, и наконец догадался, что ее можно взять.
Башмаков руку отстранил.
– Не трогай, великий государь. То, что не отравленная – проверил, а то, что не наговоренная – не знаю.
Молчание получилось такое, будто комнату у всех на глазах снегом засыпало.
– Но откуда же взялась эта пуля? – наконец вопросил Борис Иванович Морозов и услышал ответ, совершенно для себя неожиданный:
– Немецкие баллисты офицеры и наши пушкари из Оружейной палаты поискали и нашли: выстрел был сделан с чердака твоего дома, Борис Иванович.
Бедный Морозов стал так бледен, что пошатнулся и упал бы, не подхвати его Ртищев, да и Алексей Михайлович успел. Старца усадили, дали нашатыря понюхать.
– Об одном прошу тебя, великий государь, – сказал Борис Иванович, смущенный дичайшей новостью и самим обмороком. – Дозволь розыски тотчас сделать. Пускай сам Дементий Минич сыщет виноватого. Откроет, чей это умысел, чья злоба!
Розыск Алексей Михайлович повелел учинить не одному Башмакову, но поставил во главе комиссии князя Никиту Ивановича Одоевского да Родиона Матвеевича Стрешнева.
Сыск был недолгий. Тайна оказалась невелика. Дворовый человек
Чудинку Сумарокова отдали в Тайный приказ, и на пытках он признался: известно ему было – стрелять в Кремле не велено, разве что оружейникам для пробы ружей и стволов, а стрелял потому, что думал, ради монахов и монастыря можно.
Суд приговорил Сумарокова к смертной казни, но Алексей Михайлович о том деле справлялся и указал: «За то, что Чудинка великого и страшного дела не остерегся и прежним заказам учинил противность, отсечь ему левую руку да правую ногу. И пусть молится за великого государя, ибо великий государь от смерти его избавил».
Ни полтени не пало на Бориса Ивановича, но было ему ахти как не по себе. Отдалился от двора, уехал в деревню к соколам своим. Однажды, посчитав себя старым, подарил Алексею Михайловичу всех своих птиц, а потом снова завел сокольничий двор. Сил для охоты не было, Борис Иванович и не порывался в поле. Зато, приезжая в деревню, каждый раз делал птицам смотры. Красотой любовался, величавым видом, статью. Вдруг решил для сокольничих и для их птиц каменный двор поставить. Сегодня надумал, завтра разослал по всем своим владениям наказы приказчикам: немедля слать в Москву каменных дел умельцев.
Алексей Михайлович тоже в те дни был с соколами. Хоть осаждали его дела важные, а то и грозные – не упускал погожего времени, хотя далеко от Москвы не отъезжал, охотился в Хорошеве.
Один день выдался совсем уж грустный: пущенный на уток кречет не за утками погнался, не в небо за облака кинулся, а полетел стремглав неведомо куда и пропал. А тут как раз опять пришлось делом Никиты, казначея Савво-Сторожевского монастыря, заниматься. Никита снова запил, поколотил мужиков ни за что ни про что, прибил стрельцов, приставленных царем к его келье, да еще и нажаловался на царя в письмах Милославскому, Стрешневу, Питириму!
Вскипел Алексей Михайлович. Накатал Никите письмо в присест:
«От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси! Врагу Божию, и богоненавистнику, и христопродавцу, и разорителю чудотворцева дома, и единомышленнику сатанину, врагу проклятому, ненадобному шпыню и злому пронырливому злодею казначею Никите. Уподобился ты сребролюбцу Июде, якоже он продал Христа за тридцать серебренник, а ты променял, проклятый враг, чудотворцев дом, да и мои грешные слова, на свое умное и збойливое пьянство и на умные, на глубокие, пронырливые вражьи мысли. Сам сатана в тебя, врага Божия, вселился. Хто тебе, сиротину, спрашивал над домом чудотворцевым да и надо мною, грешным, властвовать? Хто тебе сию власть мимо архимандрита дал, что тебе без его ведома стрельцов и мужиков моих михайловских бить? Да ты ж, сатанин угодник, пишешь к друзьям своим и вычитаешь бесчестье свое вражье, что стрельцы у твоей кельи стоят. И дорого добре, что у тебя, скота, стрельцы стоят. Лучше тебя и честнее тебя и у митрополитов стоят стрельцы по нашему казу, который владыко тем же путем ходит, что и ты, окаянный!»