Аввакум
Шрифт:
Никон говорил это, не удостоив посланцев даже взгляда, но нежданно подошел к ним, каждому в глаза посмотрел, спрашивал:
– Зачем приехали? От кого? Великий государь своим царским подтверждением ваши соборные статьи не удостоил. Так чего вам угодно? Чтоб я с собаками вас прогнал? Нет уж, не дождетесь. Поезжайте себе с Богом к Иудам, которые послали вас. Скажите им: святейший Никон о них плачет и Бога молит.
Радостно слушал Савва патриарха. То говорил великий столп церкви, все, кто были в храме, по пояс Никону приходились. Так чудилось Савве. И не ему одному.
Потом монахи шептали о видении. Было чудо сие. Было!
А тут
Море не совсем еще стихло, приплыла ладья с царским гонцом. Привез святейшему тысячу серебряных ефимков на строительство Новоиерусалимского Воскресенского монастыря. Тут даже самым осторожным стало ясно: собор заседал полгода, а родил пустоту.
Савва на радостях в махонькой своей церковке сто свечей зажег, чему святейший удивился, но не поругал.
Когда в сентябре Никон отправился в свой Воскресенский монастырь, Савва ехал в его поезде.
Глава 6
Добронадежный архистратиг, как именовал государь Василия Борисовича Шереметева, кипел негодованием. Почти месяц тому назад в Василькове казацкая рада толково распорядилась, куда какому полку идти и в какой срок быть на месте. И ни единый полк не только не выступил в поле, но не собрался, не снарядился для боевого и очень серьезного похода. Даже полки, назначенные охранять от хана Украину, пребывали в полной праздности.
– Утенок с совиными глазами! – поносил Василий Борисович Юрко Хмельницкого при своих и при чужих, открыто презирая гетмана.
В Василькове Василий Борисович с глазу на глаз встречался с Юрием Богдановичем. Богданович, да не Богдан. Юрко был тонок в кости, бледен, прямо посмотреть на русского воеводу не смел. Воли, мысли, даже голоса лишал его ужас и перед Шереметевым, и перед генеральным есаулом Ковалевским. Ковалевский не скрывал перед гетманом, что служит королю. Поэтому перед встречей Юрко с Шереметевым об одном твердил: «Не проговорись. Русские, как медведи, хитры. Лучше молчи, чем лишнее сказать». И Юрко не говорил, лепетал.
Шереметев не одну только ничтожность уловил в испуганных взглядах молодого Хмельницкого, но и отчаянье и даже мольбу пощадить, не испытывать обсуждением важных дел, которые он, гетман, решить не может. Разве неизвестно боярину, разве ему непонятно – не у Хмельницкого нынче власть. У Хмельницкого только булава. И еще в скользящих взглядах игрушечного гетмана Шереметев перехватывал бессильную ненависть – так, наверное, овца на волка глядит. И еще – гордость! Совсем уж не овечью. Что ты, москаль, важничаешь, почитая себя вершителем судеб, народов и царств, хотя своей судьбы не знаешь? Ты – скиф, не отведавший высших мыслей.
Шереметев понимал: Юрко – ошметок отцовской славы. Но это понимал и Юрко и был навсегда уязвлен собственным ничтожеством. Подай ему помощь – все равно возненавидит. Шереметев не пощадил хилого отпрыска могучего дуба. Не церемонясь, сразу после встречи с Хмельницким брякнул в сердцах при казачьих полковниках: «Шел бы гетманишка гусей пасти, а он казаков взялся погонять». На Хмельницкого, на пустое место, можно было внимания не обращать, но ведь переяславский полковник Тимофей Цецура тоже собирал свой полк спустя рукава. Шереметев Цецурину прохладцу тоже мог себе объяснить. Сам негодовал на московских умников. Полковник, не дождавшись от царя гетманской булавы, готов был утешиться пожалованием маетностей.
Но и сам Василий Борисович, лаявший хохлов, кого вслух, кого про себя, на Москву тоже косо глядел, терпенье терял: обещанная царем супруга где-то все ехала, обещанный полк князя Щербатого где-то все шел…
Июль истек, а осенние войны для русских чаще всего кончались капелью из глаз. Было отчего Василию Борисовичу взрыкивать по-львиному.
Прасковья Ивановна, ненаглядная супруга киевского воеводы, приехала утром 2 августа, на полдня обогнав князя Щербатого с его воинством.
Кутерьма поднялась в воеводских хоромах. Одни служанки постель, привезенную из Москвы, взбивали, искали ей место, стелили, другие баню топили, духмяные травки запаривали, кирпичи анисовым квасом да медом взбрызгивали.
Василия Борисовича в ту пору в городе не оказалось. Был в десяти верстах. Делал смотр полкам иноземного строя: фон Стадена, Яндера, Крафорта, фон Ховена. Полки были молодецкие, выученные, солдаты все силой налиты. Офицеры стали спрашивать воеводу, когда будет приказ выступать, чтоб перед походом устроить для солдат баню.
– Я знаю, – сказал офицерам Шереметев, – вокруг меня шпионы как мухи вьются. Но что мухи коню? Выступать будем за день-два перед Спасом. Не мешкайте с баней.
О шпионах Василий Борисович не без умысла обмолвился. Он давно уже приметил шастающих по его двору мордастых, не больно старых нищих. Одному такому дали выйти из города, схватили, хорошенько вытрясли и нашли грамотку, в которой были указаны все офицеры Киевского полка и кому сколько платят жалованья. Не поднимая шума, соглядатая Ивана Выговского убили. С этого времени Шереметев на слуг из украинцев без отвращения смотреть не мог, подозревая в них тайных людей короля и Выговского. Закидывать сеть и вылавливать карасей не стал – дело хлопотное, небезопасное, а главное, можно восстановить против большинство казачества. Вот тогда Василий Борисович и объявил себя конем, а шпионов – мухами, Пусть знают, что он о них знает. Пусть всполошатся и всполошат своих хозяев. Ведь всякий умный раскрытый секрет поспешит поменять на иной секрет.
Василий Борисович, однако, считал себя умнее умного: ни одного распоряжения не изменил, все оставил, как постановила казачья рада в Василькове.
Воротился Василий Борисович от солдат в свой дом далеко за полдень, а в доме новые, да такие все свои, московские, шереметевские лица. Пролетел воевода соколом через комнаты в свою холостяцкую спаленку, а там кровать с периной под потолок, а на перине, как на воздухе, розовая да белая Прасковья Ивановна.
Уж такой промеж них ласковый бой затеялся, что только былину складную сказать. Но бой утих, и стал корить свою супругу Василий Борисович: