Аввакум
Шрифт:
Это письмо, прежде чем отправить, Алексей Михайлович показал Ртищеву.
– Думаю, Никита от страха шелковым станет.
– Громовержец писал! – согласился Федор Михайлович. – Я бы от такого письма седой стал.
– Никита не поседеет, – успокоил царь своего слугу и друга. – Пьяницам одно страшно – с вином расстаться, а с царем – так не очень.
В другой день охота у Алексея Михайловича получилась удачная.
Кречет сокольничего Парфентия добыл двенадцать коршаков, а молодой кречет Терентия – шесть. Поднялось у царя настроение. Наутро, хоть и получил он очень и очень дурные вести из-под Ляхович, не растерялся, а толково распорядился и,
«Да будет тебе ведомо, – писал Алексей Михайлович, – что поляки боярина нашего и воеводу князя Ивана Андреевича Хованского за ево беспутную дерзость, что он кинулся с двемя тысячи конными да с тремя приказы московскими против двадцать тысеч и шел не строем, не успели и от<т>ыкатца, а конные выдали – побежали, а пеших лутчих людей побили з две тысечи человек, а конных малая часть побито. Да Михайло Ознобишина убили ж. И збираетца ныне боярин князь Иван Андреевич в Полоцке. Да посылаем мы, великий государь, боярина нашего Юрья Алексеевича Долгорукова в прибавку, а с ним рейтар и сотни и пеших стрельцов, и солдат лутчих людей шестнадцать тысеч человек, да черкас двадцать пять тысеч человек, да ис Киева руских людей с черкасы же четыре тысечи человек и за тем не ходил в поле тешитца».
Болотную руду Савва нашел в трех местах. Уже в середине июля он вернулся на Кий обрадовать Никона, но святейшему было не до руды.
По монастырю шел розыск отравителей, а отравлен был сам Никон и четверо старцев, его сотрапезников.
Потащили и Савву в пыточную.
Розыск покусившихся на жизнь патриарха вел поляк Никола Ольшевский из патриарших детей боярских. Поляк со всеми обходился крутовато, но Савву не тронул. Савва ушел из монастыря в середине мая и явился только в конце июля.
– Я бы все равно тебя на дыбу вздернул, поглядеть, каков ты, – признался Ольшевский, – да мы уж нашли негодников. Дьякон Феодосий да портной Тимошка Гаврилов патриарха испортили.
Помощник поляка по пыточному делу сотник Осип Михайлов глядел на Савву с усмешечкой.
– Трусоватый народец пошел. Тебя, рудознатец, пальцем не тронули, а ты уж побледнел.
Промолчал Савва, с палачами в беседы пускаться себе дороже. От пытки ушел, а в патриаршие кельи попал не сразу. Гадали, как Никон к рудознатцу отнесется, а доложить о его приходе не докладывали. Дотянули до ночи и пустили.
Никон пришел в домашнюю церковку на вечерню.
– Святейший, – Савва поклонился патриарху до земли, – я нашел руду. В одном месте ее много будет, а в двух других сам не знаю сколько, в болоте руда, в трясине.
– Болен я, – сказал Никон, двигаясь осторожно, словно, задень он боком подставку для свечей, в боку вмятина останется. – Еле-еле безуем камнем отпился да еще индроговым песком. Животом вот уж две недели слаб. Слыхал про мою немочь?
– Слыхал, святейший. Все молят у Бога здравия тебе.
– А слыхал о тех, кто покушался на жизнь мою?
– Говорят, дьякон да портной.
– Их руками делалось, да не их волей. Крутицкий Питирим подослал злодеев. В ум не возьму, как я не распознал Феодосия. Он ко мне от Питирима еще в Воскресенский монастырь прибежал. Я думал – молиться да спасаться, а он за жизнью моей гадюкой приполз. – Никон перекрестился, замаливая грешное слово. – Ох, Питирям, Питирим! Царев угодник. Ладно бы перед Богом суд на меня искал, а то ведь чародейством хотел погубить. Тимошка-портной во всем сознался. По наущению дьякона в бане парился, волосы рвал, муку пшеничную жег и в тот пепел волосы закатывал, тер себе голову и говорил на меня: «Чтоб патриарху было тошно и горько».
– Господи, помилуй! – вырвалось у Саввы.
– Господь милостив, да мы-то каковы! – Горькая складка пересекла высокое чело патриарха. – Ольшевский у него, у Тимошки, корешок еще нашел. Хоть Тимошка и говорит, что это для приворота женского полу, но думаю, тоже для моей порчи.
Савва быстро перекрестился.
– Помолись, помолись, – сказал ему Никон, – я от немочи поклонов класть не в силах, так хоть ты послужи Господу, а я посмотрю, за тебя порадуюсь.
И Савва отбил привычных полторы тысячи поклонов, а Никон четки перебирал.
– Уеду я отсюда, – сказал он Савве. – Думал от врагов моих лесами отгородиться, но и через леса до меня добрались. Вблизи стану жить, чтоб им, злодеям, страшно было.
О руде Савва вдругорядь не напомнил, и Никон тоже ничего не сказал. Видно, уж не желал царю угодить рудами, да ведь и не медь сыскалась, не серебро. Железа у царя много.
Жалко стало Савве патриарха.
Ведь сам Никон! Столько на его голову послано и посылается проклятий по скитам и тайножилищам, другого в три погибели бы согнуло, а Никон в своей правде и вере тверд и на Бога уповает.
Как его, святейшего, боялись и ненавидели бояре и иные сильные люди. И ныне боятся. Поносят, но с оглядкой. Не поменял бы царь гнева на милость. Родилась царевна Екатерина – благослови, святейший Никон, в Воскресенский монастырь человека посылали. Родилась царевна Мария – благослови, святейший Никон! На остров Кий примчал гонец. Пойми царя! Собор созвал из патриархов ссадить и в ту же самую пору за благословением стольника отправил.
…Савве ничего от Никона не нужно было. Жалел не корысти ради, а оттого, что старость углядел в опущенных плечах, в усохшей за болезнь фигуре. Одиночество Никона усмотрел. Чего бы ему, патриарху, в разговоры с псаломщиком пускаться? Экую гордыню смирили. Ведь по сей день любит, когда его боятся. Видно, страшно сделалось – сколько в очередь стоит, чтоб с ним, падшим великаном, за их же собственное низкопоклонство расплатиться. Те, кто два года тому назад готовы были дорогу языками вылизывать, ныне жаждут его ничтожества, смерти ему желают.
– Не думай ты о них о всех! – с сердцем сказал Савва.
Никон поглядел на псаломщика покойным, хорошим взглядом.
– Я о них о всех и не думаю, я о них о всех молюсь.
Уже на другой день Савва увидел, что ошибался, будто Никон сломлен. Патриарх в главном храме монастыря, при всех монахах выслушал посланцев собора, прибывших огласить святейшему принятые иерархами постановления.
Затаились монахи, ожидая ответного слова Никона, и Никон грянул:
– Сей ваш собор – иудейское сонмище! Греки, писавшие мне, патриарху, приговор, – или самозванцы, или беглые из стран своих. Какая может быть вера их приговору? Да и сами они все в папежской вере были, предавались жидовствующей ереси. А кто собор скликал церковные дела решать? Царь! Царево дело – земство собирать, а не церковных иерархов. А могут ли быть мне судьями наши русские митрополиты и епископы? Могут ли, если все мной поставлены и мне клялись – не желать иного патриарха? Да возможно ли судить патриарха заочно, не выслушав его объяснений? Или уж очень страшно слово мое истинное? Я один земной суд над собой признаю – суд Константинопольского патриарха.