Аввакум
Шрифт:
– Ты?.. Ты почему идешь за мной?
– Из Литвы, тайный человек, – сказал Сильвестр, напряженно вглядываясь в лицо господина.
Афанасий Лаврентьевич, таясь, перевел дух.
– Я скоро буду.
Сильвестр умоляюще поднял руки.
– Да что ты, в самом деле? Сильвестр?! Что за причуда?!
– Господин! Господин, твой сын Воин… у короля.
– В плену?!
– Нет, господин. В бегах!
Афанасий Лаврентьевич шевелил бровями, дергал веками, не понимая, что произошло… с глазами. Снег стал серый. И небо стало серое. Красного кирпича
– Я иду, Сильвестр, – сказал Афанасий Лаврентьевич, трудно разворачиваясь на узкой тропе. Мир оставался серым. Но в голове было ясно: «Воин убил меня».
– Человек приехал из Королевца, – сказал Сильвестр, – из резиденции Богуслава Радзивилла. Дворянин. Имя его Микулай Поремский. Радзивилл высек его за какую-то провинность.
– Значит, и… этот беглец?
– Беглец. Я поместил его в секретную комнату, чтоб не было досужих разговоров.
– Спасибо, Сильвестр. Но его донесение я выслушаю в канцелярии, в присутствии всех наших чинов и подьячих.
Поляк смутился многолюдья. Он думал, что его речи – большая и важная тайна.
– У короля собрано десять тысяч войска. Чарнецкий, Полубенский и Сапега хотят идти на Ляховичи…
– Это, милостивый пан, вы расскажете нашим тайным дьякам, – прервал его Ордин-Нащокин. – Расскажите, и как можно полнее, о моем сыне. Вы видели его?
– Я видел пана Воина в Гданьске у короля, – сказал Поремский, удивляясь словам воеводы. – Я его раньше знал. Я бывал на посольских съездах. Это – он. Король дает ему на содержание пятьсот ефимков в месяц.
– Ефимков? – переспросил Ордин-Нащокин.
– Пан Воин привез с собой русскую казну. Из этой казны король и платит ему. Ходит он в немецком платье. Похвалялся оказать королю услугу. Пойти в Лифляндию и вас, ясновельможный пан, отца своего, привести к королю. О Московском государстве говорит очень дурно.
Афанасий Лаврентьевич был бледен, но спокоен. Распорядился:
– Проводите пана Поремского в комнаты для приезжих, но сначала расспросите о сговоре Чарнецкого, Полубенского и Сапеги.
Подождал, пока Поремский вышел, поднялся из-за своего воеводского стола.
– Господа, я не вправе отныне приказывать вам, но я не вправе также самовластно сложить с себя высокие полномочия… Подождем государева суда. Я напишу сейчас письмо, отвезти его надо со всевозможной быстротою.
Афанасий Лаврентьевич спешил сообщить великому государю о своем несчастье, озабоченный тем, что не смеет более съезжаться со шведскими послами. И правильно, что спешил: известие об измене сына лифляндского наместника получил и князь Хованский, псковский воевода. И разумеется, поторопился сообщить государю приятное для себя известие. Конец выскочке Нащокину! Уж очень залетел высоко. Каково падать будет? Тут хоть соломку наперед настели, не спасешься.
Алексею Михайловичу письмо князя Хованского об измене сына Ордина-Нащокина принесли не среди прочих посланий, донесений и доносов, но отдельно, рано поутру, чтоб царь прочитал это на свежую голову.
Принес письмо сам Илья Данилович Милославский. Алексей Михайлович глянул на размашистую руку Хованского, выловил среди строчек имя Воина Ордина-Нащокина и, отложив письмо, поднялся, взял тестя за руку. Крепко взял.
– Знаешь ли ты, Илья Данилович, какой нынче день?
– Двадцатое февраля, великий государь. День прославления преподобномученика Корнилия Псково-Печорского и других многих.
– Среди сих многих, Илья Данилович, нетленно сияет имя святителя Льва, епископа Катанского. Помнишь, какое чудо свершилось в том городе Катане на благословенном острове Сицилии?
– Нет, государь, не помню.
– Был в Катане волшебник Илиодор. Сей служитель сатаны поражал народ лжечудесами и до того сделался дерзок, что пришел в церковь во время литургии и начал творить при всем честном народе черную службу. Тогда епископ Лев вышел из алтаря, надел на шею Илиодора омофор и вывел его на площадь. Тотчас на той площади, по приказу епископа, разложили огромный костер, и епископ Лев вошел в огонь, ведя на омофоре гнусного Илиодора. Кто, Илья Данилович, сгорел дотла в том огне? Волшебник. Кто остался невредим? Святитель.
Милославский моргал глазами, соображая, о чем государева притча.
– Вижу, что ты, Илья Данилович, призадумался, а загадка моя не больно хитрая. Вот прикажу-ка я Афанасию Лаврентьевичу брать вас, шептунов, за руку по очереди и в огонь заводить. Афанасий Лаврентьевич не дрогнет, войдет в огонь… И выйдет. А то ишь! Чтоб доброму человеку голову рубить – из-за топора драки затевают!
Царь сделался красный от возмущения, на тестя рукой махнул:
– Ступай, Илья Данилович! Помолись. Хорошо помолись. Поклонов отбей с полтыщи.
Не дожидаясь, пока обескураженный родственник откланяется, сел за стол и, часто макая перо в каламарь, помчался вдогонку за своими летящими мыслями.
«Верному, и избранному, и радетельному о Божиих и о наших государских делах, и судящему людей Божиих и о наших государевых вправду (воистину доброе и спасительное дело – людей Божиих судить вправду!), наипаче же христолюбцу и миролюбцу, нищелюбцу и трудолюбцу и совершенно богоприимцу и странноприимцу и нашему государеву всякому делу доброму ходатаю и желателю, думному нашему дворянину и воеводе Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину от нас, великого государя, милостивое слово!»
– Милостивое! – потряс Алексей Михайлович пером, роняя на стол черные капли. – Не голову с плеч долой, а милостивое. Не за кровь награды и порицания, но за службу, олухи вы, олухи! Господи, прости меня, грешного!
«Учинилось нам ведомо, что сын твой попущением Божиим, а своим безумством объявился в Гданьске, а тебе, отцу своему, лютую печаль учинил, и тоя ради печали, приключившейся тебе от самого сатаны, и мню, что и от всех сил бесовских, изшедшу сему злому вихру и смятоша воздух аерный, и разлучиша и отторгнуша напрасно сего доброго агна яростным и смрадным своим дуновением от тебе, отца и пастыря своего».