Аввакум
Шрифт:
– Пан гетман? – чуть ли не смешавшись, почти что спросил Потоцкий.
– Пан коронный гетман! – низковатым баском приветствовал Хмельницкий.
Гостей потчевали вином и кушаньями, которые едал Шереметев. Освещали стол множество ярких восковых русских свечей.
За ужином голос Хмельницкого слышали дважды – когда он пил бокал за королевское здоровье и за здоровье Потоцкого.
Хмельницкий остался в польском лагере, желая обсудить статьи договора. Обсуждение происходило на следующий день, 8 октября. Статьи зачитывали по-польски и по-украински. Со стороны польской говорил сам коронный гетман, а со стороны
– Мы сегодня обдумаем договор, а подпишем его завтра.
Потоцкому на такое предложение пришлось согласиться.
Ждал ли Хмельницкий какой-либо перемены судьбы? Не ждал, а все ж с утверждением и клятвами медлил сколько мог.
Утром 9 октября 1660 года гетман Войска Запорожского подписал документ, по которому Войско Запорожское со всеми землями и городами возвращалось в подданство его величества короля Яна Казимира и Речи Посполитой.
Хмельницкий и бывшая с ним старшина присягнули королю.
– С московским сном покончено! – сказал Ковалевский. – Мы снова проснулись.
– Следовало бы выручить из объятий московского издыхающего медведя казачьи полки, – предложил Потоцкий.
– Апостолу или Дроздецкому я бы письма поостерегся писать, – сказал Ковалевский, – а Цецура нашу радость примет как свою.
Письмо Цецуре доставили в ту же ночь. Цецура ответил: он готов повиноваться гетману, покинет Шереметева тотчас, как только пан гетман подаст достоверный знак, Пусть явится под бунчуком и развернет знамя.
У Цецуры в Переяславском полку было восемь тысяч. О готовящемся побеге оповестили самые надежные сотни. Две тысячи казаков, лично преданных полковнику, уже все знали и собрали не только оружие, но и пожитки.
В полдень Хмельницкий выехал на холм, который хорошо был виден из лагеря Шереметева. Встал под бунчуком, развернул знамя Войска Запорожского.
Цецура и с ним две его тысячи и еще с тысячу предупрежденных казаков сели на лошадей, поскакали к польским окопам. Остальные казаки полка, видя, что товарищи их скачут в бой, тоже поспешили на коней, устремляясь вдогонку. Да только за измену Бог наказывает. Татары, не ведая о сговоре между Хмельницким и Цецурой, приняли перебежчиков за храбрецов, вышедших на вылазку, и напали на них всей массой своей конницы.
Когда покатились, поскакали по земле чубатые головы, казаки заметались. Одни отчаянно рубились, другие скакали назад, в лагерь. Пять-шесть сотен ушли в степь и возвратились по домам, в Переяславль.
Больше тысячи казаков были порубаны татарскими саблями, несколько сотен попали в плен. Цецуру, а с ним тысячу казаков спасли поляки.
На помощь заговорщикам поспел со своей конницей Вишневецкий. Кто верхом, кто ухватившись за стремя польского коня – вырвались из кровавого вихря.
Цецуру привезли к Станиславу Потоцкому.
Поклонился полковник коронному гетману с достоинством, с изяществом, какое только в Вавеле увидишь. Казак был приземист, но являл собой силу, волю. Лицо имел открытое, но хитрое. В глазах насмешечка и словно бы затаившийся ум. Истый украинец. Однако вместо привета, похвалы услышал Цецура для себя нежданное.
– Ваше предательство, полковник, ваше служение москалям стоили большой крови подданным его величества, – набросился на него коронный гетман. – Несчастья Речи Посполитой проистекают от таких, как вы, ловцов быстрого счастья. Вместо того чтобы привести все казачьи полки, которые удерживает у себя Шереметев, вы бездумно кинулись перебегать, хорошо не подготовившись, чем и погубили столько казачьих жизней! Кто за эти уже исчезнувшие жизни ответит?
Цецура таращил на коронного гетмана глаза, не понимая, что от него хотят, в чем обвиняют. Но Потоцкий и не желал никаких объяснений на свою риторику. Вызвал караул.
– Я вынужден, полковник, до суда взять вас под стражу.
Цецуру схватили, разоружили, поволокли из шатра, как преступника.
Бегство чуть не половины Переяславского полка вместе с полковником Шереметев воспринял как пощечину. До мурашек прочувствовал безысходность своего голодного, почти безоружного войска. Столь хорошо подготовленный поход за победой, за королем оказался походом в заранее уготованную западню. Обманул Хмельницкий, обманул Цецура, сам себя обманул, веруя в боевую мощь своих полков и поплевывая на татарские толпы. Оставалась последняя надежда на Барятинского. Но от Барятинского никаких известий, и никакого движения в лагере поляков. Где он, товарищ по воеводству? Кто ему-то преградил путь?
– Вот мое проклятье! – Василий Борисович достал из ларца серебряные кандалы, так легкомысленно приготовленные для короля.
Вспоминать свои завиральные речи, свою похвальбу было до того стыдно, что спина взмокала.
«Но отчего я до сих пор не избавился от этой позорной улики гордыни и безбожия? Один Бог знает – быть королю со щитом или на щите. Бог, а не воеводишка, возомнивший себя Александром Македонским».
Явилась картина: его, Шереметева, в открытой клетке, в этих вот кандалах везут по польским городам, среди толп потешающегося народа. Как, как он посмотрит в глаза Яну Казимиру? Сколько шуточек будет отпущено «герою» Шереметеву во всех дворцах Европы и даже в Стамбуле. В Москве дураком назовут, еще и поплачут о дураке.
В звездную, в черную как сажа ночь Василий Борисович закопал в землю серебряные кандалы, оставив себе цепь. Уж очень красивые были кольца звеньев, в виде чешуйчатых змеек, хватающих себя зубами за хвост. Подпоясался этой цепью.
Той же ночью табор рванулся из западни, уповая на Бога, на русское «пропру» да еще на «авось». Сил-то уж не осталось. И снова был мучительный и долгий бой. Русские отмахивались топорами, казаки оттыркивались пиками. Только ведь и поляки славяне, тоже дрались через «не могу», а татары помнили о воеводских сундуках и висели на таборе, будто волк, ухвативший быка за горло. До жилы жизни зубы не достают, бык спотыкается, бежит к дому, а до дома – как до края земли.
Двух верст не дошел Шереметев до Кодни. Двух верст.
Был праздник Воздвиженья. Земля простиралась белая от изморози. Окопы копать – заступы из рук выпадали от холода, голода и бессилия. Пороха уже совсем не осталось. Сварить конины было не на чем.
Солдаты добивали раненых лошадей и ели сырое мясо.
Обходя лагерь, Шереметев подслушал беседу двух солдат. Жевали выданное вместо хлеба зерно и вспоминали о хлебушке.
– Хлеба край – и под елью рай, хлеба ни куска – и в палатах возьмет тоска, – говорил один, а другой подхватывал: