Аввакум
Шрифт:
Огонь, дрожащий теплый воздух, запах дыма, запах варева… В животе трубило, и невозможно было дождаться, когда снятый с огня котел остынет. Василий Борисович, однако, не позволял себе даже помешивать в котле. Чуднов научил терпеть. В былое время слуга, замешкавшийся на мгновение, по морде получал.
Пепельно-розовые головни были так нежны и такая в них была сокрыта жизнь, что душа замирала и ждала. Эта жизнь, таившаяся в недрах дерева, выдавала себя мерцанием. Нутряной огонь, набирая силу, раскалял головню, и она становилась почти прозрачной.
Огонь избавил Василия Борисовича от собачьего житья. Не заметил, как улетел мыслями в детство свое. Вот подводят коня, темно-золотого, со светлой длинной гривой и почти белым хвостом. Конь такой огромный, что вблизи ноги его кажутся стволами сосен.
«Да ведь я до стремени рукой не мог достать! – улыбался воспоминанию Василий Борисович. – Сколько же мне было?»
И сердце улетает из груди, как упорхнуло в тот раз, перед конем, когда отец поднял на руки и посадил в седло. Ужас, счастье и открытие: все стало маленьким.
С той поры и пребывал в облаках, покуда не сверзился к стопам Юсупа-бея.
Голова кружилась от голода, но Василий Борисович робел перед едой. Оттягивая миг скотства, когда будет хлебать, дрожа и стеная, глядел на головни, вслушиваясь в речи огня. Звуки были едва уловимые, и Василий Борисович напрягал слух, досадуя на саму кровь, постукивающую в висках. Он вдруг понял: есть иная жизнь, не менее драгоценная, чем жизнь человеческая. Занятый человеческими делами, служа царю, он упустил время и ничего не знал об этой иной божественной стихии, ни о жизни земли, ни о жизни воды, ни о жизни огня…
Мысли смешались, и перед глазами, как живая, всплыла картина. Его дядя, в искрящейся собольей шубе, широкий как дуб, седобровый, грозный, хуже тучи, стоит возле саней. И все смотрят на него со страхом, ибо он, Федор Иванович Шереметев, царя сильнее. Царь Михаил его умом живет. «Последний» разговор между Федором Ивановичем и отцом, Борисом Петровичем, кончен, Все слова сказаны. Всесильный Федор Иванович обещал оставить Петровичей – Бориса, Ивана, Василия – без наследства, все свои владения он отдаст внукам со стороны жены – князьям Одоевским. Петровичи ему ненавистны, ибо их отец, Петр Никитич Шереметев, когда Федор Иванович был в плену у поляков, ограбил палаты своего дяди и владел его поместьями, как завоеватель, выжимая из людей и земли последние соки…
Картина, возникшая перед Василием Борисовичем, была из самых ранних, но и самых ярких. Вот он бежит к Федору Ивановичу, к этой черной громаде, и в руке у него петушок. Федор Иванович, насмешки ради, привез внучатым племянникам сахарных петушков.
– Ты все у нас берешь, возьми и петушка! – ткнул в руку обомлевшего Федора Ивановича уже обслюнявленную забаву.
Василию Борисовичу помнилась только шуба. Это уже из рассказов отца и матери «помнил», какпоглядел на младенца-племянника дед – правитель царства – и как сказал:
– Шереметев.
Родовые вотчины отец отвоевал-таки. Грозил спалить дядюшку, изжарить в собственном доме. Федор Иванович был уже не у дел, родовые имения Шереметевых отдал, а все им приобретенное, все царские пожалованья, все несметные богатства переписал на Одоевских.
Ночью Василия Борисовича разбудили:
– Проснись, Шеремет! Я к тебе от Опухтина, от Байбакова.
– Почему ночью? Кто таков?
– Я – Измаилка. Караим. Вот тебе десять ефимков и грамотка. За ответом днем приду.
Шереметев испугался. Что за ловушка такая, но за Измаилкой дверь тукнула, и нет его.
Деньги тяжелые, попробовал на зуб – серебро. Вздул уголь, запалил щепку. Грамотка была скорописаная: просили ничего тайного через пристава не передавать.
– Да я и сам вроде не дурак, – рассерчал Василий Борисович и грамотку сжег.
На следующий день Измаилка явился в полдень, принес полкруга сыра. Однако никакой грамотки от Василия Борисовича не получил. Уж больно ловок этот Измаилка – ночью по ханскому дворцу шастает. Спросил:
– Где ты живешь?
– В жидовском городе. Да только я не жид, и в нашем городе жидов не имеется.
– Как так? Город жидовский, а жидов нет.
– Мы не жиды – караимы. Жиды Христа продали, а мы в иной стране жили, и вера у нас – иная. Для нас Талмуд – писание сатанинское. Наша святая книга – «Пятикнижие» Моисея.
– Ну Бог с тобой, ступай! – прервал словоохотливого караима Шереметев.
Тот удивился, что тайной грамотки ему не дадено, но ни о чем спрашивать не стал.
Послы уехали. Денег показывать Юсупу-бею Василий Борисович не решался, еще пытать возьмутся – откуда, и снова стало голодно. Мясо кончилось, а с сухарей не разжиреешь. Послал Василий Борисович пристава просить хлебной прибавки. Вернулся Юсуп-бей ни с чем.
– Хлеб дорог! За бещер зерна запрашивают по три ефимка.
– А сколько это – бещер?
– Лукошко.
– У нас в Мангазее, на самой Колыме, хлеб дешевле, за двадцать тысяч верст от Москвы. Там зима десять месяцев в году.
Юсуп-бей удивленно щелкал языком, да от этого щелканья курушей не прибывало.
20 января приехал в Бахчисарай от царя Иван Татаринов. Предложил за Шереметева от имени царя пятьдесят тысяч да Гонсевского в придачу. Хан требовал двести тысяч, крайняя цена – сто пятьдесят.
О всех этих новостях сообщил Измаилка. Шереметев тотчас отправил его к послу, пусть потребует свидания с пленником.
У Татаринова, кроме явного дела – договориться о выкупе Шереметева, – было еще и тайное: с глазу на глаз передать Сефирь Газы соболей. Да обещать хану сверх ежегодных поминков тридцать тысяч, и сорок, и пятьдесят, и даже шестьдесят, лишь бы татары отстали от польского короля.