Аввакум
Шрифт:
– Коли Бог даст, исцелятся. Я, Афанасий Филиппович, без твоего повеления о всех несчастных молюсь. Человек уж сто от голода померли.
– Ступай, протопоп! Ступай! – ощерился, как рысь, воевода. – Знаю твои брехи. Все правду ищешь.
Аввакум назад пятками да и был таков.
Вернулся в избу, бабы в углу за печкой сидят, веревками к стене привязаны, на руках, на ногах путы. Освободил Аввакум баб.
Тут опять от воеводы человек – толокна принес да баранью ногу, бесноватых кормить. Приношение Аввакум принял, но Марье и Софье так сказал:
– Попостимся,
Трое суток одну водичку и пригубляли.
Бабы от голода бесятся, а дети не боятся, не впервой у батюшки бешеные в доме. После поста отслужил Аввакум молебен, исповедал Марью да Софью, причастил, елеем помазал… Сошло с их лиц звериное, красота вернулась, стали тихи и печальны.
Пашков же, проведав про Аввакумово лечение, пришел в ярость. Бабий бес на него перепрыгнул. Приказал Афанасий Филиппович сруб у себя во дворе поставить.
– Для кого строишь? – спросил Еремей отца, ибо он был вторым воеводой.
– Для кого еще? Для Аввакума!
Ничего не сказал Еремей, пошел к матери, к Фекле Симеоновне, пошептал о новом неистовстве отца. А бедного Аввакума уж на расправу волокут.
Марья да Софья возвращаться в воеводинский дом не пожелали, так их опять же на веревке приволокли. Они и взбесились снова. Пашков видит, что пропало Аввакумово лечение, запер баб в пустой избе, прислал к ним черного попа. А Софья в него поленом, Марья – другим. Так и не посмел порога переступить.
Аввакума в ту пору Афанасий Филиппович в погребе держал, с утра до ночи, а ночью в пыточную велел доставить. Сам пришел допрос править, палачей за дверь выставил.
– Зачем тайны мои выведывал, неугомонный? – спрашивает. – Мало тебе кнута? Сожгу, и никто с меня не спросит, ибо ты – еретик, враг святейшему патриарху!
– Помилуй, воевода! – возроптал Аввакум. – Зачем мне твои тайны? Сам-то подумай, как причастить человека без исповеди? Без причастия беса от бешеного нельзя отогнать!
– Врешь, протопопище!
Афанасий Филиппович ухватил Аввакума за волосы, на пол бросил, туда-сюда таскал и тряс да и выдрал клок из головы. В огонь волосы бросил.
– Вот так весь сгоришь! В другой раз тебя спрашиваю, зачем выпытывал у баб про мои грешки?
– Не возводи на меня напраслины, Афанасий Филиппович, – поднялся Аввакум с полу, держась руками за голову. – Нет у меня другого лекарства на бесноватых – крестом врачую. Бес ведь не мужик: батога не боится. Ему страшен Христов крест, да вода святая, да священное масло, да кровь Христа, да тело Его. Это в римской вере причащают без исповеди, нам же, православие блюдущим, без исповеди причащать невозможно. Покаяние – венец чистоты души нашей, оберег телу, врач всякому недугу.
– Пошел молоть Емеля! – взвыл Пашков. – Говори, что тебе бабы обо мне сказывали? Все говори!
– Исповедуются, Афанасий Филиппович, Богу. Исповедь есть таинство, и ты хоть сожги меня, не скажу ни слова, в аду гореть дольше. И то мне страшней.
Поглядел воевода на Аввакума хитро, гадко.
– Не сваливай свое любопытство на Бога, протопопишко. Ты, верно, думаешь, что ты и есть наместник Господа на сей грешной земле Даурии? Только ты дурак и самозванец. От Бога – я, воевода. У меня власть. Хочу – убью, хочу – помилую. Я, Аввакум, много ближе к Богу, чем ты. Будь иначе, ты бы меня кнутом сек, а не я тебя, – нехорошо засмеялся, не по-человечески: то ли иканье, то ли квак лягушачий. – Крутит меня всего, протопоп! Крутит, ибо ты тайнам моим свидетель. Сжег бы тебя, да боюсь – Еремей, сын, с саблей на отца пойдет. Прочь! Да смотри, на глаза мне не попадайся.
Зыряна крикнул:
– Пусть протопопа Васька домой отведет.
Екнуло сердце у Аввакума: Васька самый большой злодей изо всех Зыряновых молодцов.
Ночь была черна как сажа, хоть звезд – будто мешок проса в небо вытряхнули. Ни единого темного лоскута – всё звезды, звезды. Шли молча. Аввакум впереди, а у Васьки – рожон в руках.
«Господи, помилуй!» – творил про себя молитву протопоп да и сказал вслух:
– Вот они, казак, какие у Господа палаты! На небо-то воззрись. Ему, человеколюбцу, сотворившему мир, и ночью светло, а у нас и белым днем в душе темень.
– А ну молчи! – заворчал Васька и принялся рожном тыркать протопопа будто на смех, а больно.
Повернулся Аввакум лицом к супостату, а Васька в живот ему рожон упер и давит, вот-вот шубу пропорет, а брюхо пропороть – невелика затея, Схватил Аввакум руками за древко да древком, тупым концом – в Ваську. Тот и выпустил оружие из рук. И бежать.
– Куда же ты? – крикнул Аввакум. – Мне твоя рогатина ненадобна.
А сам к дому, к дому. Кинул рогатину наземь, в дверь колотит. Открыли ему, а он белее снега.
– Здравствуй, Анастасия Марковна! Здравствуйте, детки! Как с того света. И на этот раз уберег Господь от смерти.
Спать, однако, лег с топором в изголовье.
Недели две не показывался Аввакум из своей избы, ждал, пока ярость в Афанасии Филипповиче осядет на дно черной его души.
Погибнуть – семью осиротить, а за бешеных баб тоже сердце болит. И ведь не за рыбой потащился, избу покинув, – ко двору воеводы, святой воды понес Марье да Софье.
Куда там! Баб по двое стерегут. От Аввакума стража как от привидения шарахнулась.
– Ступай, Бога ради, отсюда. Между Еремеем да Афанасием из-за тебя большой крик был. Не показывайся!
Через третьи руки передал Аввакум святую воду Евдокии Кирилловне, та сама к бабам в их избу ходила. Умылись Марья да Софья, выпили по глоточку и опять стали тихими. Пошли в дом служить, а по ночам к Аввакуму прибегали – всенощную пели.
Страсти страстями, а жизнь чередом.
На Святки снег выпал, высветлил ночи. Молодые ребята ходили по Нерчинску с виноградьем.
Да мы злат гребень возьмем, Да на вине пропьем, Виноградье красно-зелено! Да ты покличь, покличь, хозяйка, В твою спаленку покличь. Виноградье красно-зелено!