Баронесса Настя
Шрифт:
Кейда в каждом своем слове слышала наивность, но полагала, что болтовня её тонко маскирует ядовитую иронию. Ацер не думал так, он пытливо разглядывал её и в тоне её речи улавливал оскорбительную для него игру, «Неужели дурит мне голову? Но зачем?» — думал он с досадой. И со своей стороны решил так же говорить загадками, водить её за нос. Впрочем, очень скоро он отважился на вопрос, всё время его волновавший:
— Вы любите евреев? — выпалил он скороговоркой.
— А почему я должна их любить или не любить? Вы же не спрашиваете меня, люблю ли я эфиопов.
— Эфиопы не интересуют никого, — в том числе и ваших друзей нацистов, а евреи...
— Моих друзей? Почему моих?
— Наших, наших, конечно!
— Любить, не любить — не те слова. Мы выскоблим их изо всех щелей земного шара.
— Выскоблим?
— Да, выскоблим, — как клопов.
— А вам лично евреи сделали что-нибудь плохое?
— Мне лично — нет, но они, как крысы обглодали Германию.
Ацер приоткрыл рот от изумления, но ничего не сказал. Кейда добавила:
— И хотят властвовать надо всем миром. Но вы... Почему вы задаете эти вопросы? Уж не заказ ли получили от тайной полиции? Зря стараетесь. Я подсудна одному человеку на свете — фюреру!
Ацер вытянул шею, как глухарь на стойке, поправлять ситуацию было уже поздно: он сам теперь видел, что не вовремя и не к месту задал свой вопрос, — тема щекотливая, неуместная в такой обстановке. И Кейда, воспользовавшись этим, поставила его на место.
Она была довольна, однако продолжать этот разговор не хотела, боялась запутаться. Ацер тоже избегал дальнейших дискуссий. Утешало его одно: такие геббельсовские стандарты о евреях выплескивал каждый нацист. С ней же, как он думал, стоит лишь как следует поговорить, и дурь её улетучится. Он склонился над едой и не смотрел на Кейду. Старался извинить её атаку на евреев, но не мог. Волна ненависти подступила к горлу и душила его, как удавкой. Отпала охота показывать ей замок, увлекать, закреплять дружбу. Холодно, с немецкой расчетливостью и еврейским меркантилизмом он сейчас, в одну минуту решил: она будет переводчицей и его наложницей. Он изваляет её в грязи и выбросит как тряпку. С этой мыслью и поднялся из-за стола. Сказал:
— Приступим к работе.
Едва Ацер успел растворить дверь, как его остановил голос вошедшего офицера:
— Господин полковник, вам телеграмма!
Ацер прочитал: «Завтра в Мюнхене в концерт-холле состоится важное совещание вам надлежит выделить пятьдесят человек для охраны». И больше ни слова. Его, полковника Ацера, на совещание не звали. А он давно ждал этого совещания, он знал: на него съедутся военные чины северо-западных областей Германии, прибудут офицеры и генералы из оккупированных Франции, Австрии и Швейцарии. Совещание обещал провести сам Гитлер... Его не приглашают... Теперь — жди опалы.
Он почувствовал себя зверем, которого выслеживают. И уже ощущал холод наведённых на него стволов.
Ацер подошёл к телефону, набрал номер Функа.
— Добрый день, дядя! Завтра в Мюнхене совещание, — вы знаете?.. А вы не скажете, почему меня нет в списках?.. Узнайте, пожалуйста, тут какое-то недоразумение. Вы не находите?
Кейда, стоявшая поодаль, делала вид, что разговор её не интересует. Когда он закончил, сказала:
— Поеду домой.
— Хорошо. Один момент.
Стоявшему у двери офицеру он велел позвать Патрицию, и когда та вошла, Ацер приказал:
— Проводите мадемуазель Кейду к дяде Альберту и можете пожить там несколько дней!
В замок генерала они летели на аппарате, похожем на майского жука. Это был прадедушка современного вертолета, в то время большая редкость.
На совещании в Мюнхене произошёл эпизод, имевший для старого Функа трагическую развязку. Фюрер был мрачен и рассеян, опытный психолог мог бы заметать надлом его былой агрессивности, начавшийся распад клокотавшего ещё недавно наступательного порыва. Он был зол и не щадил даже тех, к кому хранил почтительное уважение. Скользнув взглядом по первому ряду, зацепился на Функе, проговорил:
— Решается судьба Германии, а иные поползли в свои тёплые норы. Вы слышите, Функ! Нам некогда болеть!
— Мой фюрер, есть предел...
— У меня он тоже есть — предел! И голова есть, и сердце, — оно болит за Германию, за всех вас, чёрт подери!..
Функ при этих словах закипел обидой. К вискам, затылку хлынула кровь. Он, покачиваясь, поднялся, прошептал в сторону Гитлера:
— Простите, фюрер...
Успел дойти до машины и велел везти себя в госпиталь. Но в приёмном покое, в тот момент, когда со стетоскопом в дверях показался врач, схватился за грудь, широко раскрыл рот и — захрипел...
Он умер на руках у врача. В последнее мгновенье появился Вильгельм. Отец смотрел на него ещё ясными, тёплыми глазами, — в них не было ни укора, ни мольбы, они как бы застыли от изумления перед огромностью и величием вечности. Врач, повинуясь законам предков, сказал молодому офицеру:
— Закройте отцу глаза.
Вильгельм не сразу понял, чего от него хотят, но затем склонился над умершим, поцеловал его и осторожным движением пальцев сомкнул веки.
Молодой барон Вильгельм Функ, ставший хозяином замка, собирался сразу же после похорон отправиться в боевую часть под Курск.
В день отъезда в замок явился адвокат местного банкира. Вильгельм был в сильном подпитии и говорить с ним один на один отказался.
— Я еду на фронт! — заявил молодой барон. Вам, наверное, известно: там стреляют. Потому во все дела хотел бы посвятить сестру. Адвокат недавно возвратился из госпиталя, на месте левой руки у него висел пустой рукав, правую щеку рассекал глубокий шрам, глаз его на этой стороне пугающе сверкал слезящимся белком. На груди офицерского кителя одиноко болталась медаль — знак военной доблести.
Орден Кейды он не разглядел и встретил её равнодушно.
Вынув из портфеля бумагу, заговорил:
— Почти четыре последних года вы жили в кредит под залог замка и всего имущества, находящегося в нем. Вот опись всех предметов и убранства замка. Здесь печать и подпись покойного барона Альберта Функа.
Он протянул Вильгельму исписанный лист. Барон, даже не взглянув на бумагу, передал её Кейде.
Адвокат продолжал:
— Кредит закончился, время залога истекло. Прошу выплатить сумму... плюс проценты.