Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория
Шрифт:
Прикинувшись любящей женщиной, она соблазнила моего отца и лишила меня матери.
Заняв ее место, она продолжала прикидываться: я для нее, дескать, любимое дитя, более любимое, чем родные ее сыновья, Тиберий и Друз. Ибо, объясняла она, для истинной женщины ребенок любимого мужчины — еще любимее и драгоценнее… Чем сильнее она окутывала меня своей лживой нежностью и одаряла лицемерным вниманием, тем чаще, когда она отворачивалась, я видела, как у нее из шеи — из ее пленительной шеи, которая, я знаю, когда-то свела и до сих пор сводит с ума моего отца — из ее шеи торчат два другие ее лика: аспида и собаки!.. Никто их не видит, потому что смертному глазу они
Знаю, что змеиным своим жалом она извела моего первого мужа, Марцелла.
Знаю, что собачья ее голова уговорила отца выдать меня замуж за Агриппу. Надеялась, что старый сатир подомнет меня под себя и раздавит. Когда же увидела, что я выстояла и не погибла, что с каждым ребенком я расцветаю, решила отобрать у меня моих мальчиков и вместе с ними — внимание и заботу Августа, на них отныне направленные. Дескать, позволь мне, любимый мой муж, помочь твоей замечательной дочери: пусть Юлия ухаживает за мужем и воспитывает двух дочерей, твоих внучек, а мне поручи воспитание наследников…
Таков второй акт драмы, в которой меня заставляют играть.
Ты спросишь: а третий какой?»
Юлия замолчала и, злобно сощурившись, смотрела на Феникса, ожидая если не реплики, то хотя бы ответного знака. Но Феникс, и до этого окаменевший, еще больше окаменел.
И Юлия тогда рывком поднялась из кресла и вплотную приблизившись к Фениксу, так что он ощутил на своих губах ее жаркое дыхание, прошептала, душно и нежно:
«Я его никому не отдам! Теперь, когда умер Агриппа, ей не удастся меня извести! Я спихну эту подлую тварь с колесницы! Не позволю ей околдовывать отца и вместе с ним управлять империей! Она — лишь прислужница Сына Солнца. А я, Юлия — его дочь и порода! Если я его не спасу, она его тоже погубит… Ты понял меня, поэт? Или ты ничего не понял, несчастный?!»
«Понял», — закрыв глаза, едва слышно прошептал Феникс. Это единственное слово он произнес по слогам, потому что на первом слоге его губ коснулись губы Юлии, и он замер от удивления и испуга. А потом прошептал второй слог, но губ ее уже не почувствовал…
Когда Феникс открыл глаза, Юлии в атриуме уже не было.
Скоро в атриум вошел Гракх. И Феникс забормотал:
«Я стоял, а она говорила. Она говорила, а я молчал… Клянусь тебе, я даже не сел…»
Семпроний Гракх смотрел на него своими мудрыми силеновыми глазами, полными ласковой иронии. И спросил:
«Хочешь, я принесу тебе вина?»
«Она мне не предложила сесть. Поэтому я стоял и слушал. А она говорила, говорила… Я не смел ее перебить…» — бормотал Феникс.
«Тебе какого вина принести: цельного или разбавленного?» — спросил Гракх и, не дождавшись ответа, ушел в сторону погреба…
Вардий усмехнулся и заключил:
— Насколько я знаю, они с Гракхом легко объяснились. Вернувшись с вином, Семпроний, не желая больше выслушивать однообразные бормотания Феникса, дружески объяснил ему, что всё он правильно сделал, что отныне, как бы ни вела себя Юлия, надо не смущаться и выполнять все ее пожелания, как если бы это были его, Гракха, просьбы. «Женщина в трауре — а тем более такая женщина, как Юлия, — еще более непредсказуема, чем в радости и в любви», — то ли лукаво, то ли наставительно изрек Гракх и предложил выпить сначала за благополучное странствие великой души Агриппы, а следом за этим — за здоровье его скорбящей вдовы.
Третий тост был у них за благоденствие Августа и за процветание Рима.
XXIV. — Через три дня после этого, — продолжал Гней Эдий, — Феникс был вызван в дом покойного Агриппы на Палатине. Было велено надеть темную тогу.
У Юлии он застал всю обычную компанию: Гракха, Криспина, Сципиона, Пульхра, Секста Помпея и трех женщин — Поллу Аргентарию, Аргорию Максимиллу и Эгнацию Флакциллу. Все были в скорбных одеяниях, женщины — безо всяких украшений и в темных накидках. И только вдова, Юлия, была обильно увешана крупным, ярко-желтым, прозрачным и светящимся янтарем, а рыжие свои волосы стянула у висков черной повязкой.
Собравшись, тут же отправились к Мавзолею. И когда кто-то по дороге заметил: день вроде бы неурочный, до сороковин еще далеко, Гракх ему и всем заодно разъяснил: госпожа каждое семидневье навещает усопшего мужа, следуя не римским, а египетским обычаям, более древним и заботливым в том, что касается «надолго ушедших»; а ныне как раз двадцать первый день со дня кончины Агриппы.
Правду сказать, кроме выбранного дня, ничего необычного в посещении не было. Могильный алтарь украсили гирляндами из вербены и сабинской травы, поставили на него фрукты и пироги, саму могилу обсыпали фиалками и гиацинтами и в углубление вылили две чаши молока, смешанного с медом, и две чаши вина. Вдова произнесла молитву — самую простую, какую и бедняки произносят. Никаких знамений не наблюдали: гром не гремел, молнии не сверкали, филин не ухал, змеи не выползали.
Но Феникс вернулся… я его поджидал у подъема на Виминал… когда я его встретил, он был чем-то напуган. Он постоянно оглядывался. Лицо было бледным, взгляд — тревожным. Домой он меня к себе не пустил. А когда я не выдержал и спросил: «Да что с тобой сегодня творится?» — он схватил меня за руку и зашептал:
«Понимаешь, она не такая!.. Не такая, как была до этого… У нее совсем другое лицо… И мне иногда было страшно на нее смотреть!.. Мне казалось, я упаду. И не просто на землю — со скалы сорвусь и полечу в пропасть!»
О том, что происходило возле могилы, он мне ни словом не обмолвился. Что всё было обыкновенно, я потом узнал у Квинтия Криспина, с которым уже успел сойтись и сделать из него своего информатора.
Следующее посещение Агрипповой могилы состоялось через семь дней после первого, то есть на следующий день после Марсовых игр. К гробнице отправилось только шесть человек: Гракх, Феникс, Криспин и Юлия, Полла и Феба, трое мужчин и три женщины. Несли с собой два горшочка, увитых тоненькими веночками из полевых цветов. Один из горшочков, с полбовой кашицей и несколькими крупинками блестящей соли, поставили на могилу, а другой, с лепестками фиалок и кусочком хлеба в красном вине, Юлия велела оставить на перекрестке Широкой улицы и Фламиниевой дороги… Более чем скромные подношения. И никаких молитв не читалось: ни Юлией, ни кем-либо из сопровождавших ее.
А Феникс теперь уже не был напуган. Он пребывал в тоске… В этот раз, зная теперь о Юлиных седмицах, я подглядывал за ними издали и на обратном пути как бы случайно столкнулся со своим другом. Я пытался с ним заговорить. Разные темы затрагивал. Но Феникс отмалчивался. А потом простонал сквозь зубы: «Такая, Тутик, тоска на сердце, что, прямо, не знаю… Пошел бы сейчас и…» — Он не объяснил, куда он хотел пойти и что с собой сделать. А я предложил: «Давай вместе пойдем и выпьем по чаше целительного массикского… Помнишь, у Горация: „Так же и ты, мой Планк, и печали и тягости жизни нежным вином разгонять научайся…“»