Бегство (Ветка Палестины - 3)
Шрифт:
Эли молчал, опустив глаза и покусывая губы.
– Я все серьезно обдумал, Дов, - сказал тихо.
– Твою штангу мне не поднять, не выжму: она мне не по весу. Надорвусь, и всё!
– Твое право, Эли!
– И вскользь: - Это окончательно?
– Скорее всего, Дов. Подальше от царей - голова будет целей.
– Ну, Элиезер, не в Израиле хорониться тебе за российскую премудрость. Там цари - страх Божий. Семь грамм свинца, Колыма... А тебе что цари? Тем более, наши, доморощенные. Ты человек без комплексов, Элиезер. Нужна была на сотой бумажке тысячная подпись, ты, и в самом деле, мог лечь спать в кабинете очередного "царя", не уйти, пока тот не поставит свою завитушку. Ты эту камарилью в упор не видел, верно говорю? Потому-то, считаю, именно тебе штанга по плечу. Эли снова прикусил тубу.
–
– И уже спокойнее, по приятельски: - Давно хочу спросить, Элиезер. Ты там, пока не ткнулся в ОВИР, как сыр в масле катался, дача в Переделкино от "Литературки", под бочком у великих, квартира возле метро "Аэропорт", в теплом писательском углу, сортир черной плиткой выложен. Парусник на Московском море. Собачки дорогой породы. И ты всюду желанен. Объехал спецкором Париж, Рим... И всё про этот сволочной мир понял, поскольку глаза вставлены в твоей свободной Австралии, мог сопоставить, сравнить. В первый день знакомства услышал от тебя местную поговорку. Ты пришел тогда из мисрада, бросил на иврите про наших царственных воров, что, де, заигрались цари иудейские - "Тахрихим бли кисим" - "Саван не имеет карманов". Значит, и наших постиг, может, еще и до приезда. Так зачем же ты, западный человек, европеец до мозга костей, отправился на арабский Восток, Элиезер?.. Я по дружески, Эли, без укора. Черт тебя дернул, зачем, а?
Эли машинально погладил торец своего книжного шкафа, наконец, произнес, оглянувшись: - Это долгая песня, Дов. А ты человек занятой.
– А я не тороплюсь, Элиезер. Готов слушать, пока не выговоришься. Интересен ты мне, как личность. Тебя на Би-Би-Си брали, в Лондон - не соизволил. Галия не вынесла, ты только губы сжал. Сам себя абсорбировал, назло нашим баранам. Зачем тебе все эти игры, баловню судьбы, благополучнику? Затмение нашло? По внукам истосковался? Приезжал бы к нам из Лондона дорогим гостюшкой. В Израиле олим не жалуют, а гостя, особенно с "зелененькими", на руках носят... Чего ни расскажешь, из этой комнаты не уйдет. Я к тебе год приглядываюсь, а постичь, ну, никак не могу.
Эли сел в раздумьи на табурет, протянул руку к телефонному шнуру и, скорее машинально, чем осмысленно, выдернул штепсель. Наконец, произнес раздумчиво: - Понял я, в какой стране живу, когда на моих глазах добили Илью Эренбурга. Об этом последнем стрессе Ильи Григорьевича не знает никто, даже его биографы. Хотите, с него и начну?.. Было это, если не ошибаюсь, в шестьдесят четвертом. Приближалось двадцатилетие со дня окончания войны. Центральный радиокомитет ожил - юбилей! Мне, конечно, задание: организовать выступления писателей, внесших наибольший вклад в дело победы. Я прикинул: Илья Эренбург, Константин Симонов, Василий Гроссман, далее мелкие пташечки. Кинулся туда-сюда. Василий Гроссман умирает в Боткинской - добили. Симонов цветет, легко договорились по телефону. Илья Эренбург - человек с характером, согласится или нет? А без него передача о войне, как "пулька" без козырного туза. Отправился к нему на дачу. В Новый Иерусалим. Заручился его согласием. Все подготовил, отправил план по начальству... Вызывает меня ЛАПА, был такой главный на радио - Лапа у него тяжелая, - острили мы, - от того и фамилию такую Господь дал, Лапин!
– и как кистенем по голове: "Ты кого тащишь к микрофону? Чтоб и духа не было! Ни самого Эренбурга, ни о нем". Как? Почему? Никаких доводов. Снять имя и - всё!
Отправляюсь в Новый Иерусалим. Появляюсь на даче. Лица на мне нет. Рассказываю обо всем Илье Григорьевичу. Он выслушал молча без удивления. Трубку зажег, долго раскуривал. Затем сказал с печальной улыбкой: "В какой раз переписывают историю". И свое решение. Он как бы ничего не знает, приедет к передаче вовремя. Если внизу не будет пропуска, он тут же, у парадного подъезда, устроит пресс-конференцию иностранных корреспондентов. Пойдет на скандал. Потом взглянул на меня с беспокойством: "Вас могут выгнать. Вы готовы к этому?"
"Конечно!" - воскликнул я с показным энтузиазмом, чтоб не выдать, как боюсь лапиных... И вот час в час жду у входа машину Ильи Эренбурга. Простоял, ожидаючи, часа три. Не появился Илья Григорьевич. Узнал вскоре, Илья Эренбург выехал в Москву, в дороге почувствовал себя плохо, вернулся с полпути на дачу и уже не поднялся...
Начиная разговор, Дов и понятия не имел, как разволнует Эли тема "переписанной истории". Потер тот вспотевшие ладони, встал, снова сел.
– До этого дня, Дов, я жил в некоем иллюзорном мире... В предельно обнаженном виде этот мир описал Солженицын в рассказе "Случай на станции Кречетовка". Тем лейтенантом на станции мог стать и я.
И вдруг история с Ильей Эренбургом, без которого для меня, книжника, просто нет истории войны. Она поразила меня в самое сердце. Кто нами правит? Что у них за душой?... Сейчас уже никому не интересны фамилии этих паханов "зрелого социализма", холуев Иосифа Прекрасного... Сусловы ли, лапа или иные лапы загребущие. Любопытно другое: шел 1964 год, осенью уголовная "номенклатура" выбросит Хруща на помойку. Вот с чего начался окончательный развал страны, гангрена, поставившая Россию на край гибели. С фальсификации исторической правды. Орвелл попал в десятку!
Дов почесал нервно затылок. Эли помолчал, решив, что Дов хочет что-то сказать. Но Дов лишь кивнул, мол, это ты в точку насчет фальсификации истории. Сам видишь. Там Илью Эренбурга задвигают, тут Могилу подымают. Всюду так...
– В тот год я перестал быть "совком" Дов, расстался с шорами, - после паузы продолжил Эли.
– Словом, опять стал свободным австралийцем. Я рос счастливчиком. По льду Ладожского озера меня увезли... в Австралию. Даже евреем я стал в самом облегченном варианте, с русской фамилией. "Если не возьмете псевдонима, - убеждал моего приятеля поэт Борис Слуцкий, - вы будете каждую игру начинать без ладьи. Достаточно ли вы сильны для этого?"
А меня проблема псевдонимов миновала. Среди боссов радио и телевидения зоологических антисемитов было не так много. Большинство держалось формы. Будь я Гурштейн, меня бы и на порог не пустили. Но Герасимов? Фамилия была "радийна", как тогда они говорили. Я хорошо рисовал, интересовался архитектурой. Кончил архитектурно-строительный институт, а позднее, уже журналистом с именем, литинститут. Объехал мир. В Белостоке у меня произошел однажды интересный разговор с польской еврейкой, вернувшейся из сталинских лагерей. Она ненавидела всё и вся. И вдруг говорит мне: "Русских жалко. Народ-то хороший..." - "Чем?
– спрашиваю с вызовом. А она: - "Пожили бы с поляками..."
И ведь права была горемыка. Русские, в гуще своей, лишены ксенофобии. Убеждался не раз. Но тот разговор помог мне взглянуть на проблему шире, обострил мое брезгливое отношение к националистам. Всяким. В том числе, еврейским. К ребятам, у которых личные проблемы замыкались на национальные, я относился несколько свысока: если б вы не были евреями, то вас советская власть устраивала, вы бы вполне вписались в систему. А я птица более высокого полета, у меня куда более серьезный конфликт с советской властью, не по "пятому пункту". Это предохраняло от ощущения национальной ущербности. "Все справедливо", думал я. Власть и не должна любить интеллигенцию. Это естественно, а не унизительно, что меня взяли в "Литературку" не завотделом, а и.о. завотдела: я воспитан вдали от их агитпропа...
– Эли помолчал, вздохнул горестно: - Хоть я и гоношился, но антисемитизм меня, конечно, не обошел. Еще до ОВИРа. Как-то в "Литературке" уволили журналиста-еврея, свалив на него чужие ошибки. Нужен был новый сотрудник. Мне разрешили взять любого... кроме еврея. Я отыскал такого, его анкета звучала хорошо. "Владимир Владимирович Шевелев". Прекрасная кандидатура. Обговорил со всеми. Все - "за". Появляется Шевелев и предупреждает: "А вы знаете, что я еврей?" Я рот раскрыл. Такие сюжеты возникали постоянно. В эти постыдные игры заставили играть сотни тысяч людей. Многие привыкли, не ощущали своей низости, не ощущали стыда. Притерпелись к подлости государства. Или ты играешь со всеми вместе или - вон! Мы жили в обстановке общего разлагающего цинизма. С упоением декламировали вирши детского поэта, иронизировавшего на капустнике над своим идеологизированным поколением: