Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
— Все Маринке, Маринке. Потому что любимица твоя, подлиза. Вот пусть только эта зараза подвернется мне сейчас под руку…
Мгновение спустя они кричали оба. Потом что-то загремело, лязгнуло, после чего послышался разъяренный крик Андрея:
— Ты только подойди ко мне… Только подойди!
Дмитрию Ивановичу стало совсем горько. Андрей абсолютно не слушал мать. Мало этого, между ними залегла глухая неприязнь, почти ненависть. Частично в том повинна Ирина Михайловна, которая откровенно ласкала Маринку, а та не раз задирала брата, сразу же убегая под защиту матери… Но ведь и Андрей…
И Дмитрий Иванович снова, уже в который раз, подумал, что он что-то прозевал в воспитании сына и непременно должен исправлять, искать какие-то ключи к нему. Но какие? Андрей воспринимал мир так эгоистично, что любое поучение, любой
«Надо что-то делать», — еще раз подумал Дмитрий Иванович. Но на этот раз в кухню не пошел. Наконец шум утих. А ожидание стало нестерпимым. Дважды или трижды забегала Маринка, она была необычайно тихой и испуганной, словно бы даже боялась отца. Приходила Ирина Михайловна, но только спросить, не надо ли ему чего-нибудь.
И когда он уже совсем изверился, прозвучал звонок. Но это был не Михаил. К превеликому удивлению Дмитрия Ивановича, его навестил Карп Федорович Одинец. Хотя они жили в одном доме уже одиннадцать лет, Карп Федорович за все это время заходил к нему раз пять — не более. Да и Дмитрий Иванович не весьма жаловал своего начальника посещениями. Он просто не уважал его. Даже более того — брезгал им в душе, хотя, конечно, никогда этого не показывал. В наши дни, когда люди, чтобы высказать свой высочайший восторг, свои самые большие порывы, преимущественно злоупотребляя, приставляют к своим словам префиксы со значением наивысшей степени, он тоже не мог удержаться и назвал Одинца — суперсволочью.
В Одинце его удивляло одно: Карп Федорович был всегда уверен, что живет правильно. Он не мучился совестью, не надламывал своего здоровья сомнениями и поисками какой-то скрытой истины. Ему не раз говорили, что он хам, этого он уж никак не мог опровергнуть даже перед самим собой, иногда ему даже нравилось быть хамом, шокировать тонконервных интеллектуалов. А то и просто думал о них: «Вот ты не хам, а что ты имеешь?»
Однако независимо и уверенно он чувствовал себя не со всеми. Карп Федорович вообще не умел идти ровно. Он либо ползет, либо топчет ногами. Или на вашей голове, или под вашими сапогами. Перед Марченко, хотя и был его начальником, преимущественно заискивал. Перед его научным авторитетом, перед тем, что того могут назначить директором института (поговаривали и такое), перед уважением, с каким к нему относились коллеги и даже некоторые члены Президиума Академии наук. Внешне же держался на равной, даже на дружеской ноге, фамильярно похлопывая Дмитрия Ивановича по плечу, что тот терпел через силу… Он и сейчас по-простецки, непринужденно развалился в кожаном кресле, оттянув его от стола, капроновую шляпу, подмигнув, надел на бронзовую голову Менделеева, приобретенную Дмитрием Ивановичем в антикварном магазине, папку швырнул на стол. Но было в этой непринужденности — и это Дмитрий Иванович уловил сразу — и нечто такое, что сигнализировало о перемене в поведении Одинца касательно него. Карп Федорович влезал ему на голову. Дмитрий Иванович подивился, что это произошло так быстро. Это был опасный симптом, тем более что Марченко догадывался: Одинец пришел не с добром.
Карп Федорович и впрямь деланно, злорадствуя в душе, посочувствовал Дмитрию Ивановичу в неудаче, подтрунил над переполохом, к которому привел удар, приключившийся с Марченко, рассказал непристойный анекдот, а потом еще ближе придвинулся вместе с креслом и сказал:
— Я пришел напомнить: завтра ученый совет, и вы должны выступить.
Дмитрий Иванович вздрогнул от этих слов. Он смотрел на Одинца с нескрываемым страхом.
— Видите ли, я болен… — попробовал защищаться.
— Уже почти прошло, — грубо сказал Одинец. — Вы входили в комиссию по проверке… Вы один читали работу… То есть лучше всех в ней разобрались…
Одинец беспощадно загонял его в угол. Так загоняет сильный боксер теряющего силы противника. Дмитрий Иванович понял это и почувствовал, что не может сопротивляться.
— Я попробую…
— Пробуют только самогонку, — перебил Карп Федорович. — Вы обязаны выступить и развенчать.
— Хорошо, я выступлю, — сдался Марченко.
Одинец посидел еще несколько минут, поговорил о европейских конных состязаниях, намечавшихся в Киеве, — он был завсегдатаем ипподрома и, поговаривали, играл на тотализаторе, — сказал, чтобы Дмитрий Иванович не падал духом, пообещал поддержать, а в голосе его звучало недвусмысленное: «в обмен на твое выступление», — и ушел.
А Дмитрий Иванович остался расстроенный и подавленный донельзя. В заботах об эксперименте, во всех иных хлопотах он напрочь забыл о «деле Абрамчука», как называл Одинец неприятность, выпавшую на долю заведующего сектором отдела экологии. Суть «дела» состояла в следующем. Один из аспирантов Абрамчука написал работу о скорости поглощения растениями углекислоты в разных климатических зонах и опубликовал ее в сборнике. Абрамчук, как заведующий сектором, тоже подписал ее. Позже выяснилось, что эта работа наполовину компилятивная, наполовину попросту списанная с другой, опубликованной в книге, изданной московским Институтом фотосинтеза. Выявил это Марченко и даже неосторожно указал на это в отчете, составленном после проверки работы сектора экологии. Неосторожно потому, что был твердо убежден — вина Абрамчука очень мала. Ну, допустил небрежность, неаккуратность, но конечно же неумышленно. Нужно было ему наедине посоветовать Абрамчуку выступить с самокритичной статьей, все объяснить и извиниться перед авторами из Института фотосинтеза. Марченко же дал Одинцу в руки оружие, коим тот хотел сразить Абрамчука наповал. Одинец сводил с ним личные счеты. Абрамчук — человек холерического темперамента, неуравновешенный, ученый маленького таланта, но разве можно выживать человека из института только за то, что он ответил бестактностью на бестактность. Теперь же, если Дмитрий Иванович выступит в защиту Абрамчука, он поставит под удар и себя. Конечно, сразу Одинец не ударит. Но он найдет способ… Он не простит. Недаром пришел сегодня и напомнил. Именно сегодня. Он почувствовал, когда можно взять мертвой хваткой. О, это совсем не случайность, что эта неприятность пришла вслед за неудачей в лаборатории. Одинец умышленно выжидал случая и поставил «дело Абрамчука» именно на завтрашний ученый совет. Следовательно, завтра Дмитрий Иванович должен «развенчать» Абрамчука. Но ведь это… ну, по меньшей мере не совсем честно. Дмитрий Иванович знал — его замучит совесть. Даже мелькнула такая мысль: «А если Абрамчук что-то сделает с собой? Он такой. Я не прощу тогда себе этого до конца дней. Не прощу, если с Абрамчуком что-нибудь случится». Ну и нашел же масштаб.
Не пойти на ученый совет совсем… Прикинуться больным? Одинец скажет, что видел его здоровым. Да дело и не в этом. Он его попросту съест. Особенно теперь.
Дмитрий Иванович впал чуть ли не в отчаянье. Его охватило сильное волнение, он встал с дивана и прошелся по комнате. Он не видел выхода. Хуже было то, что, рассуждая так, волнуясь, он уже почти знал, что идти придется, что в сложившейся ситуации ему просто некуда деваться. Не пойти — это почти записать себя в соучастники Абрамчука, на тайные грехи коего уже не раз намекал Одинец. Не пойти — это почти отдать лабораторию. Перестать быть ученым. А тогда жизнь теряла смысл. Значит, другие члены совета проголосуют без колебаний. Ну конечно, не все… Да и из тех, кто безоглядно поднимет руки вслед за Одинцом, не все знают суть дела.
В точности знает только он. Но если бы они и знали ее так, как он, все равно многие проголосовали бы вслед за Одинцом.
Вдруг Дмитрий Иванович остановился и попытался проанализировать свои мысли. Он понимал: это борются разум и совесть. Разум — он весьма хитрый, гибкий, он всякий раз находит тысячи щелей, в которые протягивает вслед за собой душу. Совесть извивается, то бьется в конвульсиях, то стонет, а разум подсказывает, убеждает, уговаривает. «Ну, — говорит он, — зачем ты упираешься? Что мы выиграем? Новые муки? И никаких благ».
Совесть, однако, не соглашается с этим «мы», она и дальше жаждет отмежеваться.
Лучше всего было бы, подумал Дмитрий Иванович, отсечь все и не мучиться. Ведь он все равно пойдет на ученый совет. А впереди долгий вечер и весь завтрашний день. Увертки же не найдет… Вот если бы какая-нибудь телеграмма. Что заболела мать… Это по-детски и нехорошо, совсем нехорошо. Он и так не раз думал, что такая телеграмма может прийти. Такая или еще хуже. У человека его возраста родители, если они есть, всегда старые, очень старые, и дети не могут избавиться от мысли о неотвратимости их смерти, о похоронах.