Вот вам роман из жизни дачной.Он начинался в октябре,когда зимы кристалл невзрачныймерцал при утренней заре.И Тот, столь счастливо любившийпечаль и блеск осенних дней,был зренья моего добычейи пленником души моей.Недавно, добрый и почтенный,сосед мой умер, и вдова,для совершенья жизни бренной,уехала, а дом сдала.Так появились брат с сестрою.По вечерам в чужом окнесияла кроткою звездоюих жизнь, неведомая мне.В благовоспитанном соседствеповрозь мы дождались зимы,но, с тайным любопытством в сердце,невольно сообщались мы.Когда вблизи моей тетрадивстречались солнце и сосна,тропинкой, скрытой в снегопаде,спешила к станции сестра.Я полюбила тратить зреньена этот мимолётный бег,и длилась целое мгновеньеулыбка, свежая, как снег.Брат был свободней и не долженвставать, пока не встанет день.«Кто он? – я думала. – Художник?»А думать дальше было лень.Всю зиму я жила привычкойих лица видеть поутруи знать, с какою электричкойбрат пустится встречать сестру.Я наблюдала их проказы,снежки, огни, когда темно,и знала, что они прекрасны,а кто они – не всё ль равно?Я вглядывалась в них так остро,как в глушь иноязычных книг,и слаще явного знакомствамне были вымыслы о них.Их дней цветущие картинырастила я меж сонных век,сослав их образы в куртины,в заглохший сад, в старинный снег.Весной мы сблизились – не тесно,не участив случайность встреч.Их лица были так чудесноясны, так благородна речь.Мы сиживали в час закатав саду, где липа и скамья.Брат
без сестры, сестра без брата,как ими любовалась я!Я шла домой и до рассветазрачок держала на луне.Когда бы не несчастье это,была б несчастна я вполне.Тёк август. Двум моим соседямприскучила его жара.Пришли, и молвил брат: – Мы едем.– Мы едем, – молвила сестра.Простились мы – скорей степенно,чем пылко. Выпили вина.Они уехали. Стемнело.Их ключ остался у меня.Затем пришло письмо от брата:«Коли прогневаетесь Вы,я не страшусь: мне нет возвратав соседство с Вами, в дом вдовы.Зачем, простак недальновидный,я тронул на снегу Ваш след?Как будто фосфор ядовитыйв меня вселился – еле видный,доныне излучает светладонь…» – с печалью деловитойя поняла, что он – поэт,и заскучала…Тем не менеотвыкшие скрипеть ступения поступью моей бужу,когда в соседний дом хожу,одна играю в свет и тении для таинственной затеичасы зачем-то завожуи долго за полночь сижу.Ни брата, ни сестры. Лишь в скрипезайдётся ставня. Видно мне,как ум забытой ими книгипечально светится во тьме.Уж осень. Разве осень? Осень.Вот свет. Вот сумерки легли.– Но где ж роман? – читатель спросит. —Здесь нет героя, нет любви!Меж тем – всё есть! Окрест крепчаетоктябрь, и это означает,что Тот, столь счастливо любившийпечаль и блеск осенних дней,идет дорогою обычнойна жадный зов свечи моей.Сад облетает первобытный,и от любви кровопролитнойнемеет сердце, и в кострысгребают листья… Брат сестры,прощай навеки! Ночью луннойдругой возлюбленный безумный,чья поступь молодому льдуне тяжела, минует тьмуи к моему подходит дому.Уж если говорить: люблю! —то, разумеется, ему,а не кому-нибудь другому.Очнись, читатель любопытный!Вскричи: – Как, намертво убитыйи прочный, точно лунный свет,тебя он любит?! —Вовсе нет.Хочу соврать и не совру,как ни мучительна мне правда.Боюсь, что он влюблён в сеструстихи слагающего брата.Я влюблена, она любима,вот вам сюжета грозный крен.Ах, я не зря её ловилана робком сходстве с Анной Керн!В час грустных наших посиделоктвержу ему: – Тебя злодейубил! Ты заново содеяниз жизни, из любви моей!Коль Ты таков – во мглу вековназад сошлю! —Не отвечаети думает: «Она стиховне пишет часом?» – и скучает.Вот так, столетия подряд,все влюблены мы невпопад,и странствуют, не совпадая,два сердца, сирых две ладьи,ямб ненасытный услаждаявеликой горечью любви.1973
«Вот не такой, как двадцать лет назад…»
Вот не такой, как двадцать лет назад,а тот же день. Он мною в половинепокинут был, и сумерки на садтогда не пали и падут лишь ныне.Барометр, своим умом дошеддо истины, что жарко, тем же деломи мненьем занят. И оса – дюшескогтит и гложет ненасытным телом.Я узнаю пейзаж и натюрморт.И тот же некто около почтамтадо сей поры конверт не надорвёт,страшась, что весть окажется печальна.Всё та же в море бледность пустоты.Купальщик, тем же опалённый светом,переступает моря и строфытуманный край, став мокрым и воспетым.Соединились море и пловец,кефаль и чайка, ржавый мёд и жало.И у меня своя здесь жертва есть:вот след в песке – здесь девочка бежала.Я помню – ту, имевшую в видуписать в тетрадь до сини предрассветной.Я медленно навстречу ей иду —на двадцать лет красивей и предсмертней.– Всё пишешь, – я с усмешкой говорю. —Брось, отступись от рокового дела.Как я жалею молодость твою.И как нелепо ты, дитя, одета.Как тщетно всё, чего ты ждешь теперь.Всё будет: книги, и любовь, и слава.Но страшен мне канун твоих потерь.Молчи. Я знаю. Я имею право.И ты надменна к прочим людям. Тыне можешь знать того, что знаю ныне:в чудовищных веригах немотыоплачешь ты свою вину пред ними.Беги не бед – сохранности от бед.Страшись тщеты смертельного излишка.Ты что-то важно говоришь в ответ,но мне – тебя, тебе – меня не слышно.1977
Ленинград
Опять дана глазам награда Ленинграда…Когда сверкает шпиль, он причиняет боль.Вы неразлучны с ним, вы – остриё и рана,и здесь всегда твоя второстепенна роль.Зрачок пронзён насквозь, но зрение на убыльпокуда не идет, и по причине той,что для него всегда целебен круглый купол,спасительно простой и скромно золотой.Невинный Летний сад обрёк себя на иней,но сей изыск списать не предстоит перу.Осталось, к небесам закинув лоб наивный,решать: зачем душа потворствует Петру?Не всадник и не конь, удержанный на местевсевластною рукой, не слава и не смерть —их общий стройный жест, изваянный из меди,влияет на тебя, плоть обращая в медь.Всяк царь мне дик и чужд. Знать не хочу! И всё жемне не подсудна власть – уставить в землю перст,и причинить земле колонн и шпилей всходы,и предрешить того, кто должен их воспеть.Из Африки изъять и приручить арапа,привить ожог чужбин Опочке и Твери —смысл до поры сокрыт, в уме – темно и рано,но зреет близкий ямб в неграмотной крови…Так некто размышлял… Однако в Ленинградекакой февраль стоит, как весело смотреть:всё правильно окрест, как в пушкинской тетради,раз навсегда впопад и только так, как есть!1978
«Не добела раскалена…»
Не добела раскалена,и всё-таки уже белеетночь над Невою.Ум болееттоской и негой молодой.Когда о купол золотойлуч разобьётся предрассветныйи лето входит в Летний сад,каких наград, каких усладиныхпросить у жизни этой?1978
Возвращение из Ленинграда
Всё б глаз не отрывать от города Петрова,гармонию читать во всех его чертахи думать: вот гранит, а дышит, как природа…Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак.Былая жизнь моя – предгорье сих ступеней.Как улица стара, где жили повара.Развязно юн пред ней пригожий дом столетний.Светает, а луна трудов не прервала.Как велика луна вблизи окна. Мы самизатеяли жильё вблизи небесных недр.Попробуем продлить привал судьбы в мансарде:ведь выше – только глушь, где нас с тобою нет.Плеск вечности в ночи подтачивает стеныи зарится на миг, где рядом ты и я.Какая даль видна! И коль взглянуть острее,возможно различить границу бытия.Вселенная в окне – букварь для грамотея,читаю по складам и не хочу прочесть.Объятую зарёй, дымами и метелью,как я люблю Москву, покуда время есть.И давешняя мысль – не больше безрассудства.Светает на глазах, всё шире, всё быстрей.Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться,простёр Тверской бульвар цепочку фонарей.1978
«Мы начали вместе: рабочие, я и зима…»
Мы начали вместе: рабочие, я и зима.Рабочих свезли, чтобы строить гараж с кабинетомсоседу. Из них мне знакомы Матвей и Кузьмаи Павел-меньшой, окруженные кордебалетом.Окно, под каким я сижу для затеи моей,выходит в их шум, порицающий силу раствора.Прошло без помех увядание рощ и полей,листва поредела, и стало светло и просторно.Зима поспешала. Холодный сентябрь иссякал.Затея томила и не давалась мне что-то.Коль кончилось курево или вдруг нужен стакан,ко мне отряжали за прибылью Павла-меныного.Спрошу: – Как дела? – Засмеётся: – Как сажа бела.То нет кирпича, то застряла машина с цементом.– Вот-вот, – говорю, – и мои таковы же дела.Утешимся, Павел, печальным напитком целебным.Октябрь наступил. Стало Пушкина больше вокруг,верней, только он и остался в уме и природе.Пока у зимы не валилась работа из рук,Матвей и Кузьма на моём появлялись пороге.– Ну что? – говорят. Говорю: – Для затеи пустой,наверно, живу. – Ничего, – говорят, – не печалься.Ты видишь в окно: и у нас то и дело простой.Тебе веселей: без зарплаты, а всё ж – без начальства…Нежданно-негаданно – невидаль: зной в октябре.Кирпич и цемент обрели наконец-то единство.Все травы и твари разнежились в чудном тепле,в саду толчея: кто расцвёл, кто воскрес, кто родился.У друга какого, у юга неужто взаймынаш север выпрашивал блики, и блески, и тени?Меня ободряла промашка неловкой зимы,не боле меня преуспевшей в заветной затее.Сияет
и греет, но рано сгущается темь,и тотчас же стройка уходит, забыв о постройке.Как, Пушкин, мне быть в октября девятнадцатый день?Смеркается – к смерти. А где же друзья, где восторги?И век мой жесточе, и дар мой совсем никакой.Всё кофе варю и сижу, пригорюнясь, на кухне.Вдруг – что-то живое ползёт меж щекой и рукой.Слезу не узнала. Давай посвятим её Кюхле.Зима отслужила безумье каникул своихи за ночь такие хоромы воздвигла, что диво.Уж некуда выше, а снег всё валил и валил.Как строят – не видно, окно – непроглядная льдина.Мы начали вместе. Зима завершила труды.Стекло поскребла: ну и ну, с новосельем соседа!Прилажена крыша, и дым произрос из трубы.А я всё сижу, всё гляжу на падение снега.Вот Павел, Матвей и Кузьма попрощаться пришли.– Прощай, – говорят. – Мы-то знаем тебя не покнижкам.А всё же для смеха стишок и про нас напиши.Ты нам не чужая – такая простая, что слишком…Ну что же, спасибо, и я тебя крепко люблю,заснеженных этих равнин и дорог обитатель.За все рукоделья, за кроткий твой гнев во хмелю,ещё и за то, что не ты моих книжек читатель.Уходят. Сказали: – К Ноябрьским уж точно сдадим.Соседу втолкуй: всё же праздник, пусть будет попроще… —Ноябрь на дворе. И горит мой огонь-нелюдим.Без шума соседнего в комнате тихо, как в роще.А что же затея? И в чём её тайная связьс окном, возлюбившим строительства скромную новость?Не знаю.Как Пушкину нынче луна удалась!На славу мутна и огромна, к морозу, должно быть!1979
Радость в Тарусе
Путник
Анели Судакевич
Прекрасной медленной дорогойиду в Алекино (онозовет себя: Алекино),и дух мой, мерный и здоровый,мне внове, словно не знакоми, может быть, не современникмне тот, по склону, сквозь репейник,в Алекино за молокомбредущий путник. Да туда ли,затем ли, ныне ль он идет,врисован в луг и небосводдля чьей-то думы и печали?Я – лишь сейчас, в сей миг, а он —всегда: пространства завсегдатай,подошвами худых сандалийосуществляет ход временвдоль вечности и косогора.Приняв на лоб припек огнянебесного, он от менявсе дальше и – исчезнет скоро.Смотрю вослед моей душе,как в сумерках на убыль света,отсутствую и брезжу где-то —то ли еще, то ли уже.И, выпроставшись из артерий,громоздких пульсов и костей,вишу, как стайка новостей,в ночи не принятых антенной.Моё сознанье растолкави заново его туманядремотной речью, тётя Маняпротягивает мне стаканпарной и первобытной влаги.Сижу. Смеркается. Дождит.Я вновь жива и вновь должниквдали белеющей бумаги.Старуха рада, что зятьяубрали сено. Тишь. Беспечность.Течёт, впадая в бесконечность,журчание житья-бытья.И снова путник одержимыйвступает в низкую зарю,и вчуже долго я смотрюна бег его непостижимый.Непоправимо сир и жив,он строго шествует куда-то,как будто за красу закатана нём ответственность лежит.1976
Радость в Тарусе
Я позабыла, что всё это есть.Что с небосводом? Зачем он зарделся?Как я могла позабыть средь злодействто, что ещё упаслось от злодейства?Но я не верила, что упаслосьхоть что-нибудь. Всё, я думала, – втуне.Много ли всех проливателей слёз,всех, не повинных в корысти и в дури?Время смертей и смертельных разлук,хоть не прошло, а уму повредило.Я позабыла, что сосны растут.Вид позабыла всего, что родимо.Горестен вид этих маленьких сёл,рощ изведенных, церквей убиенных.И, для науки изъятых из школ,множества бродят подростков военных.Вспомнила: это восход, и встаю,алчно сочувствуя прибыли света.Первыми сосны воспримут зарю,далее всем нам обещано это.Трём обольщеньям за каждым окномрадуюсь я, словно радостный кто-то.Только мгновенье меж мной и Окой,валенки и соучастье откоса.Маша приходит: «Как, андел, спалось?»Ангел мой Маша, так крепко, так сладко!«Кутайся, андел мой, нынче мороз».Ангел мой Маша, как славно, как ладно!«В Паршино, любушка, волк забегал,то-то корова стенала, томилась».Любушка Маша, зачем он пугалПаршина милого сирость и смирность?Вот выхожу, на конюшню бегу.Я ль незнакомец, что болен и мрачен?Конь, что белеет на белом снегу,добр и сластёна, зовут его: Мальчик.Мальчик, вот сахар, но как ты любим!Глаз твой, отверсто-дрожащий и трудный,я бы могла перепутать с моим,если б не глаз – знаменитый и чудный.В конюхах – тот, чьей безмолвной судьбойдержится общий не выцветший гений.Как я, главенствуя в роли второй,главных забыла героев трагедий?То есть я помнила, помня: нас нет,если истока нам нет и прироста.Заново знаю: лицо – это свет,способ души изъявлять благородство.Семьдесят два ему года. Вестейдобрых он мало услышал на свете.А поглядит на коня, на детей —я погляжу, словно кони и дети.Где мы берем добродетель и стать?Нам это – не по судьбе, не по чину.Если не сгинуть совсем, то – устатьвсё не сберемся, хоть имеем причину.Март между тем припекает мой лоб.В марте ли лбу предаваться заботе?«Что же, поедешь со мною, милок?»Я-то поеду! А вы-то возьмёте?Вот и поехали. Дня и коня,дня и души белизна и нарядность.Федор Данилович! Радость моя!Лишь засмеется: «Ну что, моя радость?»Слева и справа: краса и краса.Дым-сирота над деревнею вьётся.Склад неимущества – храм без креста.Знаю я, знаю, как это зовется.Ночью, при сильном стеченье светил,долго смотрю на леса, на равнину.Господи! Снова меня Ты простил.Стало быть – можно? Я – лампу придвину.1–2 марта 1981Таруса
Возвращение в Тарусу
Пред Окой преклонённость землии к Тарусе томительный подступ.Медлил в этой глубокой пылистольких странников горестный посох.Нынче май, и растет желтизнаиз открытой земли и расщелин.Грустным знаньем душа стеснена:этот миг бытия совершенен.К церкви Бёховской ластится глаз.Раз ещё оглянусь – и довольно.Я б сказала, что жизнь – удалась,всё сбылось, и нисколько не больно.Просьбы нету пресыщенных устк благолепью цветущей равнины.О, как сир этот рай и как пуст,если правда, что нет в нем Марины.16 (и 23) мая 1981Таруса
Черёмуха
Когда влюбленный ум был мартом очарован,сказала: досижу, чтоб ночи отслужить,до утренней зари, и дольше – до черёмух,подумав: досижу, коль Бог пошлет дожить.Сказала – от любви к немыслимости срока,нюх в имени цветка не узнавал цветка.При мартовской луне чернела одиноко —как вехи сквозь метель – простёртая строка.Стих обещал, а Бог позволил – до черёмухдожить и досидеть: перед лицом моимсияет бледный куст, так уязвим и робок,как будто не любим, а мучим и гоним.Быть может, он и впрямь терзаем обожаньем.Он не повинен в том, что мной предрешено.Так бедное дитя отцовским обещаньемпомолвлено уже, ещё не рождено.Покуда, тяжко пав на южные ограды,вакхически цвела и нежилась сирень,Арагву променять на мрачные оврагия в этот раз рвалась; о, только бы скорей!Избранница стиха, соперница Тифлиса,сейчас из лепестков, а некогда из букв!О, только бы застать в кулисах бенефисапред выходом на свет ее младой испуг.Нет, здесь ещё свежо, ещё не могут ветлыпотупленных ветвей изъять из полых вод.Но вопрошал мой страх: что с нею? не цветёт ли?Сказали: не цветёт, но расцветёт вот-вот.Не упустить её пред-первое движенье —туда, где спуск к Оке становится полог.Она не расцвела! – ее предположеньенаутро расцвести я забрала в полон.Вчера. Немного тьмы. И вот уже: сегодня.Слабеют узелки стеснённых лепестков —и маленького рта желает знать зевота:где свеже-влажный корм, который им иском.Очнулась и дрожит. Над ней лицо и лампа.Ей стыдно расцветать во всю красу и стать.Цветок, как нагота разбуженного глаза,не может разглядеть: зачем не дали спать.Стих, мученик любви, прими её немилость!Что раболепство ей твоих-моих чернил!О, эта не из тех, чья верная взаимностьобъятья отворит и скуку причинит.Так ночь, и день, и ночь склоняюсь перед нею.Но в чём далекий смысл той мартовской строки?Что с бедной головой? Что с головой моею?В ней, словно мотыльки, пестреют пустяки.Там, где рабочий пульс под выпуклое темягнал надобную кровь и управлялся сам,там впадина теперь, чтоб не стеснять растенья,беспамятный овраг и обморочный сад.До утренней зари… не помню… до чего-то,к чему не перенесть влеченья и тоски,чей паутинный клей… чья липкая дремотависит между висков, где вязнут мотыльки…Забытая строка во времени повисла.Пал первый лепесток, и грустно, что – к теплу.Всегда мне скушен был выискиватель смысла,и угодить ему я не могу: я сплю.17 мая 1981Таруса