Впасть в обморок беспамятства, как плод,уснувший тихо средь ветвей и грядок,не сознавать свою живую плоть,её чужой и грубый беспорядок.Вот яблоко, возникшее вчера.В нем – мышцы влаги, красота пигмента,то тех, то этих действий толчея.Но яблоку так безразлично это.А тут, словно с оравою детей,не совладаешь со своим же телом,не предусмотришь всех его затей,не расплетёшь его переплетений.И так надоедает под конецв себя смотреть, как в пациента лекарь,всё время слышать треск своих сердеци различать щекотный бег молекул.И отвернуться хочется уже,вот отвернусь, но любопытно глазу.Так музыка на верхнем этажемешает и заманивает сразу.В глуши, в уединении моём,под снегом, вырастающим на кровле,живу одна и будто бы вдвоем —со вздохом в лёгких, с удареньем крови.То улыбнусь, то пискнет голос мой,то бьётся пульс, как бабочка в ладони.Ну, слава Богу, думаю, живойостался кто-то в опустевшем доме.И вот тогда тебя благодарю,мой организм, живой зверёк природы,верши, верши простую жизнь свою,как солнышко, как лес, как огороды.И впредь играй, не ведай немоты!В глубоком одиночестве, зимою,я всласть повеселюсь средь пустоты,тесно и шумно населённой мною.1964
Ночь
Андрею Смирнову
Уже рассвет темнеет с трех сторон,а всё руке недостает отваги,чтобы пробиться к белизне бумагисквозь
воздух, затвердевший над столом.Как непреклонно честный разум мойстыдится своего несовершенства,не допускает руку до блаженствазатеять ямб в беспечности былой!Меж тем, когда полна значенья тьма,ожог во лбу от выдумки неточной,мощь кофеина и азарт полночныйлегко принять за остроту ума.Но, видно, впрямь велик и невредимрассудок мой в безумье этих бдений,раз возбужденье, жаркое, как гений,он всё ж не счел достоинством своим.Ужель грешно своей беды не знать!Соблазн так сладок, так невинна малость —нарушить этой ночи безымянностьи всё, что в ней, по имени назвать.Пока руке бездействовать велю,любой предмет глядит с кокетством женским,красуется, следит за каждым жестом,нацеленным ему воздать хвалу.Уверенный, что мной уже любим,бубнит и клянчит голосок предмета,его душа желает быть воспета,и непременно голосом моим.Как я хочу благодарить свечу,любимый свет ее предать огласкеи предоставить неусыпной ласкеэпитетов! Но я опять молчу.Какая боль – под пыткой немотывсё ж не признаться ни единым словомв красе всего, на что зрачком суровымлюбовь моя глядит из темноты!Чего стыжусь? Зачем я не вольнав пустом дому, средь снежного разлива,писать не хорошо, но справедливо —про дом, про снег, про синеву окна?Не дай мне Бог бесстыдства пред листомбумаги, беззащитной предо мною,пред ясной и бесхитростной свечою,перед моим, плывущим в сон, лицом.1965
…Сентябрь, не отводи твое крыло,твое крыло оранжевого цвета.Отсрочь твое последнее числои подари мне промедленье это.
Другое
Что сделалось? Зачем я не могу,уж целый год не знаю, не умеюслагать стихи и только немотутяжёлую в моих губах имею?Вы скажете – но вот уже строфа,четыре строчки в ней, она готова.Я не о том. Во мне уже старапривычка ставить слово после слова.Порядок этот ведает рука.Я не о том. Как это прежде было?Когда происходило – не строка —другое что-то. Только что? – забыла.Да, то, другое, разве знало страх,когда шалило голосом так смело,само, как смех, смеялось на устахи плакало, как плач, если хотело?1966
Сумерки
Есть в сумерках блаженная свободаот явных чисел века, года, дня.Когда? – неважно. Вот открытость входав глубокий парк, в далёкий мельк огня.Ни в сырости, насытившей соцветья,ни в деревах, исполненных любви,нет доказательств этого столетья, —бери себе другое – и живи.Ошибкой зренья, заблужденьем духавозвращена в аллеи старины,бреду но ним. И встречная старуха,словно признав, глядит со стороны.Средь бела дня пустынно это место.Но в сумерках мои глаза вольныувидеть дом, где счастливо семейство,где невпопад и пылко влюблены,где вечно ждут гостей на именины —шуметь, краснеть и руки целовать,где и меня к себе рукой манили,где никогда мне гостем не бывать.Но коль дано их голосам беспечнымстать тишиною неба и воды, —чьи пальчики по клавишам лепечут?Чьи кружева вступают в круг беды?Как мне досталась милость их привета,тот медленный, затеянный людьми,старинный вальс, старинная приметачужой печали и чужой любви?Ещё возможно для ума и слухавести игру, где действуют река,пустое поле, дерево, старуха,деревня в три незрячих огонька.Души моей невнятная улыбкаблуждает там, в беспамятстве, вдали,в той родине, чья странная ошибкадаст мне чужбину речи и земли.Но темнотой испуганный рассудоктрезвеет, рыщет, снова хочет знатьживых вещей отчётливый рисунок,мой век, мой час, мой стол, мою кровать.Ещё плутая в омуте росистом,я слышу, как на диком языкемне шлёт свое проклятие транзистор,зажатый в непреклонном кулаке.1966
Плохая весна
Пока клялись беспечные снегаблистать и стыть с прилежностью металла,пока пуховой шали не снялата девочка, которая мечталасклонить к плечу оранжевый берет,пустить на волю локти и колени,чтоб не ходить, но совершать балетхожденья по оттаявшей аллее,пока апрель не затевал возни,угодной насекомым и растеньям, —взяв на себя несчастный труд весны,безумцем становился неврастеник.Среди гардин зимы, среди гордыньсугробов, ледоколов, конькобежцевон гнев весны претерпевал один,став жертвою её причуд и бешенств.Он так поспешно окна открывал,как будто смерть предпочитал неволе,как будто бинт от кожи отрывал,не устояв перед соблазном боли.Что было с ним, сорвавшим жалюзи?То ль сильный дух велел искать исхода,то ль слабость щитовидной железывыпрашивала горьких лакомств йода?Он сам не знал, чьи силы, чьи трудывладеют им. Но говорят преданья,что, ринувшись на поиски беды, —как выгоды, он возжелал страданья.Он закричал: – Грешна моя судьба!Не гений я! И, стало быть, впустую,гордясь огромной выпуклостью лба,лелеял я лишь опухоль слепую!Он стал бояться перьев и чернил.Он говорил в отчаянной отваге:– О Господи! Твой худший ученик,я никогда не оскверню бумаги.Он сделался неистов и угрюм.Он всё отринул, что грозит блаженством.Желал он мукой обострить свой ум,побрезговав его несовершенством.В груди птенцы пищали: не хотим!Гнушаясь их мольбою бесполезной,вбивал он алкоголь и никотинв их слабый зев, словно сапог железный.И проклял он родимый дом и сад,сказав: – Как страшно просыпаться утром!Как жжётся этот раскалённый ад,который именуется уютом!Он жил в чужом дому, в чужом саду, —и тем платил хозяйке любопытной,что, голый и огромный, на видуу всех вершил свой пир кровопролитный.Ему давали пищи и питья,шептались меж собой, но не корилизатем, что жутким будням их бытьяон приходился праздником корриды.Он то в пустой пельменной горевал,то пил коньяк в гостиных полусветаи понимал, что это – гонорарза представленье: странности поэта.Ему за то и подают обед,который он с охотою съедает,что гостья, умница, искусствовед,имеет право молвить: – Он страдает!И он страдал. Об остриё угларазбил он лоб, казня его ничтожность,но не обрёл достоинства умаи не изведал истин непреложность.Проснувшись ночью в серых простынях,он клял дурного мозга неприличье,и высоко над ним плыл Пастернакв опрятности и простоте величья.Он снял портрет и тем отверг упрёкв проступке суеты и нетерпенья.Виновен ли немой, что он не могиспользовать гортань для песнопенья?Его встречали в чайных и пивных,на площадях и на скамьях вокзала.И, наконец, он головой поники так сказал (вернее, я сказала):– Друзья мои, мне минет тридцать лет,увы, итог тридцатилетья скуден.Мой подвиг одиночества нелеп,и суд мой над собою безрассуден.Бог точно знал, кому какая честь,мне лишь одна – не много и не мало:всегда пребуду только тем, что есть,пока не стану тем, чего не стало.Так в чём же смысл и польза этих мук,привнесших в кожу белый шрам ожога?Ужели в том, что мимолетный звукмне явится, и я скажу: так много?Затем свечу зажгу, перо возьму,судьбе моей воздам благодаренье,припомню
эту белую веснуи напишу о ней стихотворенье.1967
Дождь и сад
В окне, как в чуждом букваре,неграмотным я рыщу взглядом.Я мало смыслю в декабре,что выражен дождём и садом.Где дождь, где сад – не различить.Здесь свадьба двух стихий творится.Их совпаденье разлучитьне властно зренье очевидца.Так обнялись, что и ладоньне вклинится! Им не заметенмедопролитный крах плодов,расплющенных объятьем этим.Весь сад в дожде! Весь дождь в саду!Погибнут дождь и сад друг в друге,оставив мне решать судьбузимы, явившейся на юге.Как разниму я сад и дождьдля мимолётной щели светлой,чтоб птицы маленькая дрожьвместилась меж дождем и веткой?Не говоря уже о том,что в промежуток их раздорамне б следовало втиснуть дом,где я последний раз бездомна.Душа желает и должнадва раза вытерпеть усладу:страдать от сада и дождяи сострадать дождю и саду.Но дом при чём? В нём всё мертво!Не я ли совершила это?Приют сиротства моегомоим сиротством сжит со света.Просила я беды благой,но всё ж не той и не настолько,чтоб выпрошенной мной бедойчужие вышибало стекла.Всё дождь и сад сведут на нет,изгнав из своего объёманеобязательный предметвцепившегося в землю дома.И мне ли в нищей конуретак возгордиться духом слабым,чтобы препятствовать игре,затеянной дождем и садом?Не время ль уступить зиме,с её деревьями и мглою,чужое место на земле,некстати занятое мною?1967
Это я – мой наряд фиолетов,я надменна, юна и толста,но к предсмертной улыбке поэтовя уже приучила уста…
Это я…
Е. Ю. и В. М. Россельс
Это я – в два часа пополудниповитухой добытый трофей.Надо мною играют на лютне.Мне щекотно от палочек фей.Лишь расплыв золотистого цветапонимает душа – это яв знойный день довоенного летаозираю красу бытия.«Буря мглою…» и баюшки-баю,я повадилась жить, но, увы, —это я от войны погибаюпод угрюмым присмотром Уфы.Как белеют зима и больница!Замечаю, что не умерла.В облаках неразборчивы лицатех, кто умерли вместо меня.С непригожим голубеньким ликом,еле выпростав тело из мук,это я в предвкушенье великомслышу нечто, что меньше, чем звук.Лишь потом оценю я привычкуслушать вечную, точно прибой,безымянных вещей перекличкус именующей вещи душой.Это я – мой наряд фиолетов,я надменна, юна и толста,но к предсмертной улыбке поэтовя уже приучила уста.Словно дрожь между сердцем и сердцем,есть меж словом и словом игра.Дело лишь за бесхитростным средствомобвести ее вязью пера.– Быть словам женихом и невестой! —это я говорю и смеюсь.Как священник в глуши деревенской,я венчаю их тайный союз.Вот зачем мимолетные феиосыпали свой шелест и смех.Лбом и певческим выгибом шеи,о, как я не похожа на всех.Я люблю эту мету несходства,и, за дальней добычей спеша,юной гончей мой почерк несется,вот настиг – и озябла душа.Это я проклинаю и плачу.Смотрит в щели людская молва.Мне с небес диктовали задачу —я ее разрешить не смогла.Я измучила упряжью шею.Как другие плетут письмена —я не знаю, нет сил, не умею,не могу, отпустите меня.Как друг с другом прохожие схожи.Нам пора, лишь подует зима,на раздумья о детской одежеобратить вдохновенье ума.Это я – человек-невеличка,всем, кто есть, прихожусь близнецом,сплю, покуда идет электричка,пав на сумку невзрачным лицом.Мне не выпало лишней удачи,слава Богу, не выпало мнебыть заслужённей или богачевсех соседей моих по земле.Плоть от плоти сограждан усталых,хорошо, что в их длинном строюв магазинах, в кино, на вокзалахя последнею в кассу стою —позади паренька удалогои старухи в пуховом платке,слившись с ними, как слово и словона моём и на их языке.1968
«Прощай! Прощай! Со лба сотру…»
Прощай! Прощай! Со лба сотрувоспоминанье: нежный, влажныйсад, углублённый в красоту,словно в занятье службой важной.Прощай! Всё минет: сад и дом,двух душ таинственные расприи медленный любовный вздохтой жимолости у террасы.В саду у дома и в домувнедрив многозначенье грусти,внушала жимолость умуневнятный помысел о Прусте.Смотрели, как в огонь костра,до сна в глазах, до мути дымной,и созерцание кустаравнялось чтенью книги дивной.Меж наших двух сердец – туманклубился! Жимолость и сырость,и живопись, и сад, и Сван —к единой муке относились.То сад, то Сван являлись мне,цилиндр с подкладкою зелёноймне виделся, закат в Комбреи голос бабушки влюблённой.Прощай! Но сколько книг, деревнам вверили свою сохранность,чтоб нашего прощанья гневповерг их в смерть и бездыханность.Прощай! Мы, стало быть, – из них,кто губит души книг и леса.Претерпим гибель нас двоихбез жалости и интереса.1968
«Собрались, завели разговор…»
Юрию Королёву
Собрались, завели разговор,долго длились их важные речи.Я смотрела на маленький двор,чудом выживший в Замоскворечье.Чтоб красу предыдущих времёнвозродить, а пока, исковеркав,изнывал и бранился ремонт,исцеляющий старую церковь.Любоваться еще не пора:купол слеп и весь вид не осанист,но уже по каменьям дворавосхищенный бродил чужестранец.Я сидела, смотрела в окно,тосковала, что жить не умею.Слово «скоросшиватель» влеклоразрыдаться над жизнью моею.Как вблизи расторопной иглы,с невредимой травою зелёной,с бузиною, затмившей углы,уцелел этот двор непреклонный?Прорастание мха из камнейи хмельных маляров перебранкастановились надеждой моей,ободряющей вестью от брата.Дочь и внучка московских дворов,объявляю: мой срок не окончен.Посреди сорока сороковне иссякла душа-колокольчик.О, запекшийся в сердце моёми зазубренный мной без запинкибелокаменный свиток именМаросейки, Варварки, Ордынки!Я, как старые камни, жива.Дождь веков нас омыл и промаслил.На клею золотого желтканас возвел незапамятный мастер.Как живучие эти дворы,уцелею и я, может статься.Ну, а нет – так придут маляры.А потом приведут чужестранца.1970
Как мне досталась милость их приветатот медленный, затеянный людьмистаринный вальс, старинная приметачужой печали и чужой любви?
С Надеждой Яковлевной Мандельштам
Медлительность
Надежде Яковлевне Мандельштам
Замечаю, что жизнь не прочнаи прервется. Но как не заметить,что не надо, пора не пришлаторопиться, есть время помедлить.Прежде было – страшусь и спешу:есмь сегодня, а буду ли снова?И на казнь посылала свечуради тщетного смысла ночного.Как умна – так никто не умен,полагала. А снег осыпался.И остался от этих временгорб – натруженность среднего пальца.Прочитаю добытое им —лишь скучая, но не сострадая,и прощу: тот, кто молод, – любим.А тогда я была молодая.Отбыла, отспешила. К душельнет прилив незатейливых истин.Способ совести избран ужеи теперь от меня не зависит.Сам придет этот миг или год:смысл нечаянный, нега, вершинность…Только старости недостает.Остальное уже совершилось.1972