Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

II

Как я люблю гряду моих камней, простёртую в даль моего залива, — прочь от строки, влачащейся за ней. Как быть? Строка гряды не разлюбила. Я тут как тут в едва шестом часу. Сон – краткий труд, зато пространен роздых. Кронштадт – вдали, поверх и навесу, словно Карсавина, прозрачно розов. Андреевский собор, опять пришёл к тебе мой взор – твой нежный прихожанин. Гряда: шаг, шаг, стою, прыжок, прыжок, стою. Вдох лёгких ненасытно жаден. Целую воду. Можно ли воды чуть-чуть испить? – Пей вдоволь! – Смех залива пью и целую. Я люблю гряды все камни – безутешно, но взаимно. Я слышу ласку сдержанных камней, ладонью взгорбья их умов читая, и различаю ощупью моей обличий и осанок очертанья. Их формой сжата формула времён, вся длительность и вместе краткий вывод. Смысл заточён в гранит и утаён — укрытье смысла наблюдатель видит. Но осязает чуткая рука ответный пульс слежавшихся энергий, и стиснутые, спёртые века теплы и внятны коже многонервной. Как пусто это сказано: века. Непостижимость силясь опровергнуть, в глубь тайны прянет вглядчивость зрачка — и слепо расшибется о поверхность. Миг бытия вмещается в зазор меж камнем и ладонью. Ты теряешь его в честь камня. Твой недвижен взор, и голос чайки душераздирающ. Воздвигнув на заглавном валуне свой штрих непрочный над пустыней бледной, я думаю: на память обо мне останется мой камень заповедный. Но – то ль Кронштадт меня в залив сманил, то ль сам слизнул беспечный смех залива — я в нём. Над унижением моим белеет чайка стройно и брезгливо. Бывает день, когда смешливость уст — занятье дня, забывшего про вечность. Я отрясаю мокрость и смеюсь. Родную бренность не пора ль проведать? Оскальзываюсь, вспять гряды иду, оглядываюсь на воды далёкость. И в камне, замыкающем гряду, оттиснута мгновенья мимолётность.

III

Как я люблю – гряду или строку, камней иль слов – не разберу спросонок. Цвет
ночи, подступающей к окну,
пустой страницей на столе срисован.
Глаз дня прикрыт – мгновенье ока: тьма — и снова зряч. Жизнь лакомств сокрушая, гром дятла грянул в честь житья-бытья. Ночь возвращает зренью долг Кронштадта. Его объём над плосководьем волн — как белый профиль дымчатой камеи. Из ряда прочих видимостей вон он выступил, приемля поклоненье… Как я люблю гряду… – но я смеюсь: тону в строке, как в мелкости прибрежной. Пытается последней мглы моллюск спастись в затворе раковины нежной. Но сумрак вскрыт, разъят, прёодолён сверканьем, – словно, к ужасу владельца, заветный отворили медальон, чтоб в хрупкое сокровище вглядеться. И я из тех, кто пожелал глядеть. Сон был моей случайною ошибкой. Всё утро, весь пред-белонощный день залив я озираю беззащитный. Он – содержанье мысли и окна. Но в полночь просит: – Не смотри, не надо! Так – нагота лица утомлена, зачитана сторонней волей взгляда. Пока залив беспомощно простёр все прихоти свои, все поведенья, я знаю, как гнетёт его присмотр: сама – зевак законные владенья. Что – я! Как нам залив не расплескать? Паломники его рассветной рани стекаются с припасами пластмасс и беспородной рукотворной дряни. День выходной: день – выход на разбой. Поруганы застенчивые дюны, и побирушкой роется прибой в останках жалкой и отравной дури. Печальный звук воздымлен на устах залива: – Всё тревожишь, всё неволишь. Что мне они! Хоть ты меня оставь. Моё уединение – моё лишь. Оно – твоё лишь. Изнутри запри покрепче перламутровые створки. Есть время от зари и до зари. Ночь сплющена в его ужайшем сроке. Я задвигаю занавес. Бледны залив и я в до-утренних кулисах — в его, в моих. Но сбивчивой волны бег неусыпен в наших схожих лицах. Меня ночным прохожим выдаёт, сквозь штор неплотность, лампы процветанье. Разоблаченный рампой водоём забыл о ней и предается тайне. Прощай, гряда, прощай, строка о ней. Залив, зачем всё больно, что родимо? Как далеко ведёт гряда камней, не знала я, когда по ней бродила. Май 1985 Репино

«Тому назад два года, но в июне…»

Тому назад два года, но в июне: «Как я люблю гряду моих камней», — бубнивший ныне чужд, как новолюдье, себе, гряде, своей строке о ней. Чем ярче пахнет яблоко на блюде, тем быстрый сон о Бунине темней. Приснившемуся сразу же несносен, проснувшийся свой простоватый сон так опроверг: вид из окна на осень, что до утра от зренья упасён, на яблок всех невидимую осыпь — как яблоко слепцу преподнесён. Для краткости изваяна округа так выпукло, как школьный шар земной. Сиди себе! Как помысла прогулка с тобой поступит – ей решать самой. Уж знать не хочет – началась откуда? Да – тот, кто снился, здесь бывал зимой. Люблю его с художником свиданье. Смеюсь и вижу и того, и с кем не съединило пресных польз съеданье, побег во снег из хладных стен и схем, смех вызволенья, к станции – сюда ли? а где буфет? Как блещет белый свет! Иль пайщик сна – табак, сохранный в грядке? Ночует ум во дне сто лет назад, уж он влюблён, но встретится навряд ли с ним гимназистки безмятежный взгляд. Вперяется дозор его оглядки в уездный город, в предвечерний сад. Нюх и цветок сошлись не для того ли, чтоб вдоха кругосветного в конце очнулся дух Кураевых торговли на площади Архангельской в Ельце и так пахнуло рыбой, что в тревоге я вышла в дождь и холод на крыльце. Ещё есть жизнь – избранников услада, изделье их, не меньшее, чем явь. Не дом в саду, а вымысел-усадьба завещана, чтоб на крыльце стоять. Как много тайн я от цветка узнала, а он – всего лишь слово с буквой «ять». Прочнее блеск воспетого мгновенья, чем то одно, чего нельзя воспеть. Я там была, где зыбко и неверно паломник робкий усложняет смерть: о, есть! – но, как Святая Женевьева, ведь не вполне же, не воочью есть? Восьмого часа исподволь. Забыла заря возжечься слева от лица. С гряды камней в презрение залива обрушился громоздкий всплеск пловца. Пространство отчуждённо и брезгливо взирает, словно Бунин на льстеца. Сентябрь октябрь 1987 Репино

«Постоялец вникает в реестр проявлений…»

Постоялец вникает в реестр проявлений благосклонной судьбы. Он польщён, что прощён. Зыбкий перечень прихотей, прав, привилегий исчисляющий – знает, что он ни при чём. Вид: восстанье и бой лежебок-параллелей, кривь на кось натравил геометра просчёт. Пир элегий соседствует с паром варений. Это – осень: течет, задувает, печёт. Всё сгодится! Пришедший не стал привередой. Или стал? Он придирчиво список прочтёт. Вот – читает. Каких параллелей восстанье? Это просто! Залив, возлежащий плашмя, ныне вздыблен. Обратно небес нависанье воздыманью воды, улетанью плаща. Урождённого в не суверенной осанке, супротивно стене своеволье плюща. Золотится потатчица астры в стакане, бурелома добытчица рубит с плеча. Потеплело – и тел кровопьющих останки мим расплющил, танцуя и рукоплеща. Нет, не вздор! Комаров возродила натура. Бледный лоб отвлекая от высших хлопот, в освещенном окне сочинитель ноктюрна грациозно свершает прыжок и хлопок и, вернувшись к роялю, должно быть: «Недурно!» говорит, ибо эта обитель – оплот одиноких избранников. Взялся откуда здесь изгой и чужак, возымевший апломб молвить слово… Молчи! В слух отверстый надуло рознью музык в умах и разъятьем эпох на пустых берегах. Содержанье недуга не открыто пришельцу, но вид его плох. Что он делает в гордых гармоний чужбине? Тридевятая нота октавы, деталь, ей не нужная, он принимает ушибы: тронул клавишу кто-то, охочий до тайн. Опыт зеркала, кресел ленивых ужимки — о былых обитаньях нескромный доклад. Гость бормочет: слагатели звуков, ушли вы, но оставили ваш неусыпный диктант. Звук-подкидыш мне мил. Мои струны учтивы. Пусть вознянчится ими детёныш-дикарь. Вдоль окраины моря он бродит, и резок силуэт его черный, угрюм капюшон. Звук-приёмыш возрос. Выживания средством прочих сирых существ круг широкий прельщён. Их сподвижник стеснён и, к тому же, истерзан упомянутым ветролюбивым плащом, да, но до – божеством боязливым. О, если б не рояль за спиной и за правым плечом! Сочинитель ноктюрна следит с интересом за сюжетом, не вовсе сокрытым плющом. Сентябрь октябрь 1987 Репино

Черемуха белонощная

«Мне дан июнь холодный и пространный…»

Мне дан июнь холодный и пространный и два окна: на запад и восток, чтобы в эпитет ночи постоянный вникал один, потом другой висок. Лишь в полночь меркнет полдень бесконечный, оставив блик для рыбы и блесны. Преобладанье прйзелени нежной главенствует в составе белизны. Уже второго часа половина, и белой ночи сложное пятно в её края невхожего павлина в залив роняет зрячее перо. На любованье маленьким оттенком уходит час. Светло, но не рассвет. Сверяю свет и слово – так аптекарь то на весы глядит, то на рецепт. Кирьява-Лахти – имя вод окольных, пред-ладожских. Вид из окна – ушёл в расплывчатость. На белый подоконник будильник белый грубо водружён. И не бела цветная ночь за ними. Фиалки проступают на скале. Мерцает накипь серебра в заливе. Синеет плащ, забытый на скамье. Четвертый час. Усилен блеск фиорда. Метнулась птицы взбалмошная тень. Распахнуты прозрачные ворота. Весь розовый, в них входит новый день. Ещё ночные бабочки роятся. В одном окне – фиалки и скала. В другом – огонь, и прибылью румянца позлащена одна моя скула. 5–6 июня 1985 Сортавала

Черёмуха белонощная

Черемухи вдыхатель, воздыхатель, опять я пью настой её души. Пристрастьем этим утомлён читатель, но мысль о нём не водится в глуши. Май подмосковный жизнь её рассеял и сестрорецкий позабыл июнь. Я снегирем преследовала север, чтобы врасплох застать её канун. Фиалки собирала Сортавала, но главная владычица камней ещё свои намеренья скрывала, ещё и слуху не было о ней. И кто она? Хоть родом из черёмух — не ищет и чурается родства. Вдоль строгих вод серебряно-чернёных из холода она произросла. Я – вчуже ей, южна и чужестранна. Она не сообщительна в цвету: нисколько задушевничать не стала, в неволю не пошла на поводу. Рубаха-куст, что встрёпан и распахнут, ей жалок. У неё другая стать. Как замкнуто она, как гордо пахнет — ей не пристало ноздри развлекать. Когда бы поэтических намёков был ведом слог красавице моей, — ей был бы предпочтителен Набоков. А с челядью – зачем якшаться ей? Что делать мне? К вниманию маньяка черёмуха брезглива и слепа. Не ровня ей навязчивый меняла запретных тайн на мелкие слова. Она – бельмо в моих глазах усталых и кисея завесы за окном: в её черте, в урочище русалок был возведён бледно-зелёный дом. Дом и растенье призрачны на склоне горы, бледно-зелёном, как они. Все здесь бледны, все зелены, но вскоре порозовеет с правой стороны. Ночного света маленькая убыль. Внутри огня, помоста на краю, с какой тоской: – Она меня не любит! — я голосом Сальвини говорю. Соцветья суверенные повисли, но бодрствуют. Кому она верна? Зачем не любит? Как её по-фински зовут? С утра спрошу у словаря. …Нет надобного словаря в читальне. Не утерпевшей на виду не быть, пусть имя маски остаётся в тайне — не Блоку же перечить и грубить. Записку мне послала Сортавала. Чья милая, чья добрая рука для блажи чужака приоткрывала родную одинокость языка? Всё нежность, нежность. И не оттого ли растенье потупляет наготу пред грубым взором? Ведь она – туоми. И
куива туоми, коль в цвету.
Туоми пу – дерево. Не легче от этого. Вблизи небытия ответствует черёмухи наречье: – Ступай себе. Я не люблю тебя. Ещё свежа и голову туманит. Ужель вся эта хрупкость к сентябрю на ягоды пойдет? (Туоменмарьят — я с тайным раздраженьем говорю.) И снова ночь. Как удалась мгновенью такая закись света и темна? Туоми, так ли? Я тебе не верю. Прощай, Туоми. Я люблю тебя. 7–9 июня 1985 Сортавала

«Вся тьма – в отсутствии, в опале…»

Вся тьма – в отсутствии, в опале, да несподручно без огня. Пишу, читаю – но лампады нет у людей, нет у меня. Электрик запил, для элегий тем больше у меня причин, но выпросить простых энергий не удалось мне у лучин. Верней, лучинушки-лучины не добыла, в сарай вошед: те, кто мотиву научили, сокрыли, как светец возжечь. Немногого недоставало, чтоб стала жизнь моя красна, веретено моё сновало, свисала до полу коса. А там, в рубахе кумачовой, а там, у белого куста… Ни-ни! Брусникою мочёной прилежно заняты уста. И о свече – вотще мечтанье: где нынче взять свечу в глуши? Не то бы предавалась тайне душа вблизи её души. Я б села с кротким рукодельем… ах, нет, оно несносно мне. Спросила б я: – О, Дельвиг, Дельвиг, бела ли ночь в твоём окне? Мне б керосинового света зелёный конус, белый круг — в канун столетия и лета, где сад глубок и берег крут. Меня б студента-златоуста пленял мундир, пугал апломб. «Так говори, как Заратустра!» — он написал бы в мой альбом. Но всё это пустая грёза. Фонарик есть, да нет в нём сил. Ночь и электрик правы розно: в ночь у него родился сын. Спасибо вечному обмену: и ночи цвет не поврежден, и посрамленному Амперу соперник новый нарождён. После полуночи темнеет — не вовсе, не дотла, едва. Все спать улягутся, но мне ведь привычней складывать слова. Я авторучек в автолавке больной букет приобрела: темны их тайные таланты, но масть пластмассы так бела. Вот пальцы зоркие поймали бег анемичного пера. А дальше просто: лист бумаги чуть ярче общего пятна. Несупротивна ночи белой неразличимая строка. Но есть светильник неумелый — сообщник моего окна. Хранит меня во тьме короткой, хранит во дне, хранит всегда черёмухи простонародной высокородная звезда. Вдруг кто-то сыщется и спросит: зачем при ней всю ночь сижу? Что я отвечу? Хрупкий отсвет, как я должна, так обвожу. Прости, за то прости, читатель, что я не смыслов поставщик, а вымыслов приобретатель черёмуховых и своих. Электрик, загулявший на ночь, сурово смотрит на зарю и говорит: «Всё сочиняешь?» — «Всё починяешь?» – говорю. Всяк о своём печется свете и возгорается, смеясь, залатанной электросети с вот этими стихами связь. 15-17 мая 1985 Сортавала

«Всё шхеры, фиорды, ущельных существ…»

Всё шхеры, фиорды, ущельных существ оттуда пригляд, куда вживе не ходят. Скитания омутно-леший сюжет, остуда и оторопь, хвоя и холод. Зажжён и не гаснет светильник сырой. То – Гамсуна пагуба и поволока. С налёту и смолоду прянешь в силок — не вырвешь души из его приворота. Болотный огонь одолел, опалил. Что – белая ночь? Это имя обманно. Так назван условно маньяк-аноним, чьим бредням моя приглянулась бумага. Он рыщет и свищет, и виснут усы, и девушке с кухни понятны едва ли его бормотанья: – Столь грешные сны страшны или сладостны фрекен Эдварде? О, фрекен Эдварда, какая тоска — над вечно кипящей геенной отвара помешивать волны, клубить облака — какая отвага, о фрекен Эдварда! И девушка с кухни страшится и ждёт. Он сгинул в чащобе – туда и дорога. Но огненной порчей смущает и жжёт наитье прохладного глаза дурного. Я знаю! Сама я гоняюсь в лесах за лаем собаки, за гильзой пустою, за смехом презренья в отравных устах, за гибелью сердца, за странной мечтою. И слышится в сырости мха и хвоща: – Как скуплю! Ничто не однажды, всё – дважды иль многажды. Ждёт не хлыста, а хлыща звериная душенька фрекен Эдварды. Все фрекен Эдварды во веки веков бледны от белил захолустной гордыни. Подале от них и от их муженьков! Обнимемся, пёс, мы свободны отныне. И – хлыст оставляет рубец на руке. Пёс уши уставил в мой шаг осторожный. – Смотри, – говорю, – я хожу налегке: лишь посох, да плащ, да сапог остроносый. И мне, и тебе, белонощный собрат, двоюродны люди и ровня – наяды. Как мы – так никто не глядит на собак. Мы встретились – и разминёмся навряд ли. Так дивные дива в лесу завелись. Народ собирался и медлил с облавой — до разрешенья ответственных лиц покончить хотя бы с бездомной собакой. С утра начинает судачить табльдот о призраках трёх, о кострах их наскальных. И девушка с кухни кофейник прольёт и слепо и тупо взирает на скатерть. Двоится мой след на росистом крыльце. Гость-почерк плетёт письмена предо мною. И в новой, чужой, за-озерной красе лицо провинилось пред явью дневною. Всё чушь, чешуя, серебристая чудь. И девушке с кухни до страсти охота и страшно – крысиного яства чуть-чуть добавить в унылое зелье компота. 20–21 июня 1985 Сортавала

«Так бел, что опаляет веки…»

Так бел, что опаляет веки, кратчайшей ночи долгий день, и белоручкам белошвейки прощают молодую лень. Оборок, складок, кружев, рюшей сегодня праздник выпускной и расставанья срок горючий моей черёмухи со мной. В ночи девичьей, хороводной есть болетворная тоска. Её, заботой хлороформной, туманят действия цветка. Воскликнет кто-то: знаем, знаем! Приелся этот ритуал! Но всех поэтов всех избранниц кто не хулил, не ревновал? Нет никого для восклицаний: такую я сыскала глушь, что слышно, как, гонимый цаплей, в расщелину уходит уж. Как плавно выступала пава, пока была её пора! — опалом пагубным всплывала и Анной Павловой плыла. Ещё ей рукоплещут ложи, еще влюблён в нее бинокль — есть время вымолвить: о Боже! — нет черт в её лице больном. Осталась крайность славы: тризна. Растенье свой триумф снесло, как знаменитая артистка, — скоропостижно и светло. Есть у меня чулан фатальный. Его окно темнит скала. Там долго гроб стоял хрустальный, и в нём черёмуха спала. Давно в округе обгорело, быльём зелёным поросло её родительское древо и всё недальнее родство. Уж примерялись банты бала. Пылали щёки выпускниц. Красавица не открывала дремотно-приторных ресниц. Пеклась о ней скалы дремучесть всё каменистей, всё лесней. Но я, любя её и мучась, — не королевич Елисей. И главной ночью длинно-белой, вблизи неутолимых глаз, с печальной грацией несмелой царевна смерти предалась. С неизъяснимою тоскою, словно былую жизнь мою, я прах её своей рукою горы подножью отдаю. – Ещё одно настало лето, — сказала девочка со сна. Я ей заметила на это: – Еще одна прошла весна. Но жизнь свежа и беспощадна: в черёмухи прощальный день глаз безутешный – мрачно, жадно успел воззриться на сирень. 21–22 июня 1985 Сортавала

«Лишь июнь сортавальские воды согрел…»

Лишь июнь сортавальские воды согрел — поселенья опальных черёмух сгорели. Предстояла сирень, и сильней и скорей, чем сирень, расцвело обожанье к сирени. Тьмам цветений назначил собор Валаам. Был ли молод монах, чьё деянье сохранно? Тосковал ли, когда насаждал-поливал очертания нерукотворного храма? Или старец, готовый пред Богом предстать, содрогнулся, хоть глубь этих почв не червива? Суммой сумрачной заросли явлена страсть. Ослушанье послушника в ней очевидно. Это – ересь июньских ночей на устах, сон зрачка, загулявший по ладожским водам. И не виден мне богобоязненный сад, дали ветку сирени – и кажется: вот он. У сиреневых сводов нашелся один прихожанин, любое хожденье отвергший. Он глядит нелюдимо и сиднем сидит, и крыльцу его – в невидаль след человечий. Он заране запасся скалою в окне. Есть сусек у него: ведовская каморка. Там он держит скалу, там случалось и мне заглядеться в ночное змеиное око. Он хватает сирень и уносит во мрак (и выносит черёмухи остов и осыпь). Не причастен сему светлоликий монах, что терпеньем сирени отстаивал остров. Наплывали разбой и разор по волнам. Тем вольней принималась сирень разрастаться. В облаченье лиловом вставал Валаам, и смотрело растенье в глаза святотатца. Да, хватает, уносит и смотрит с тоской, обожая сирень, вожделея сирени. В чернокнижной его кладовой колдовской борода его кажется старше, синее. Приворотный отвар на болотном огне закипает. Летают крылатые мыши. Помутилась скала в запотевшем окне: так дымится отравное варево мысли. То ль юннат, то ли юный другой следопыт был отправлен с проверкою в дом под скалою. Было рано. Он чая еще не допил. Он ушёл, не успев попрощаться с семьёю. Он вернулся не скоро и вчуже смотрел, говорил неохотно, держался сурово. – Там такие дела, там такая сирень, — проронил – и другого не вымолвил слова. Относили затворнику новый журнал, предлагали газету, какую угодно. Никого не узнал. Ничего не желал. Грубо ждал от смущённого гостя – ухода. Лишь остался один – так и прыгнул в тайник, где храним ненаглядный предмет обожанья. Как цветёт его радость! Как душу томит, обещать не умея и лишь обольщая! Неужели нагрянут, спугнут, оторвут от судьбы одинокой, другим не завидной? Как он любит теченье её и триумф под скалою лесною, звериной, змеиной! Экскурсантам, что свойственны этим местам, начал было твердить предводитель экскурсий: вот-де дом под скалой… Но и сам он устал, и народу казалась история скушной. Был забыт и прощён ее скромный герой: отсвет острова сердце склоняет к смиренью. От свершений мирских упасаем горой, пусть сидит со своей монастырской сиренью. 22–23 июня 1985 Сортавала
Поделиться:
Популярные книги

Огни Эйнара. Долгожданная

Макушева Магда
1. Эйнар
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Огни Эйнара. Долгожданная

Real-Rpg. Еретик

Жгулёв Пётр Николаевич
2. Real-Rpg
Фантастика:
фэнтези
8.19
рейтинг книги
Real-Rpg. Еретик

Вперед в прошлое 2

Ратманов Денис
2. Вперед в прошлое
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Вперед в прошлое 2

Как я строил магическую империю

Зубов Константин
1. Как я строил магическую империю
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Как я строил магическую империю

Возвращение Безумного Бога 5

Тесленок Кирилл Геннадьевич
5. Возвращение Безумного Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвращение Безумного Бога 5

Ненужная жена

Соломахина Анна
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.86
рейтинг книги
Ненужная жена

Идеальный мир для Социопата 6

Сапфир Олег
6. Социопат
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
6.38
рейтинг книги
Идеальный мир для Социопата 6

Вечный. Книга II

Рокотов Алексей
2. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга II

Мимик нового Мира 6

Северный Лис
5. Мимик!
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Мимик нового Мира 6

Разбуди меня

Рам Янка
7. Серьёзные мальчики в форме
Любовные романы:
современные любовные романы
остросюжетные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Разбуди меня

Новая мама в семье драконов

Смертная Елена
2. В доме драконов
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Новая мама в семье драконов

Ты всё ещё моя

Тодорова Елена
4. Под запретом
Любовные романы:
современные любовные романы
7.00
рейтинг книги
Ты всё ещё моя

Разведчик. Заброшенный в 43-й

Корчевский Юрий Григорьевич
Героическая фантастика
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
5.93
рейтинг книги
Разведчик. Заброшенный в 43-й

Газлайтер. Том 9

Володин Григорий
9. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 9