Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
И опять он почувствовал, как дрогнула ее рука в его руке, и опять она промолчала, не стала перебивать его, ни о чем не спросила. Но ему показалось, он догадался, что она хотела сказать.
— Ты только не думай, что труд твоего отца был напрасным. И многие его работы сохранили свое значение и продолжают развиваться, но суть все-таки не в этом… Видишь, я все время верчусь вокруг одного и того же, мне хочется, чтобы ты поняла… Тут недавно мне встретился мой бывший одноклассник и полушутя спрашивает: какие же вы ученые, если не делаете
— Ты прав, это верно, — сказала она.
Они забрели в маленький сквер. Здесь было темно и пусто. Деревья стояли еще голые, но горьковатый весенний запах мокрой коры и набухающих почек уже плавал в воздухе.
— Между прочим, знаешь, чего я боялся больше всего? — сказал Решетников. — Что моим выступлением, моей работой воспользуются враги твоего отца, что они оживут, выползут опять из своих нор. Я до сих пор жду этого. Но все тихо. Я даже подозреваю теперь, что они так ничего и не заметили.
— Как? Почему же? — спросила Таня.
— Очень просто. Люди вроде Рытвина были закулисных дел мастерами. А теперь атмосфера не та, воздух не тот. Когда же дело касается конкретной работы, истинной науки, они, оказывается, беспомощны. Да и зубов у них уже нет — и в прямом, и в переносном смысле…
— Но бог с ним, с Рытвиным, — сказала Таня. — Расскажи мне лучше о вашей лаборатории. Как Фаина Григорьевна?
— Фаина Григорьевна? Она, кажется, так и считает меня отступником. Вслух она ничего не говорит, но я это чувствую.
— А Мелентьев?
— И он тоже.
— Тебе это неприятно? — участливо спросила Таня.
— Что ж, — сказал Решетников. — Я ведь знал, на что иду.
— Мне кажется, ты все еще коришь себя, — сказала Таня. — Не надо.
И он вдруг понял, что все время ждал этих слов. Как бы ни был он убежден, что не в чем ему винить себя, что совесть его спокойна, как бы ни уверял он себя в этом, а все-таки носил он на сердце тяжесть и, кажется, начал даже постепенно привыкать и смиряться с ней, как привыкают и смиряются с несильной, но постоянной болью…
Они сидели на скамейке, тесно прижавшись друг к другу, стараясь согреть друг друга, в этом маленьком, безлюдном, насквозь продуваемом ветром сквере, как двое влюбленных, у которых еще не было ни пристанища, ни общей крыши над головой, ни дома, где бы они могли укрыться… Никто не мешал им сразу вернуться к Тане, но почему-то и он и она вели себя так, словно эта мысль не приходила им в голову, словно там, в ее доме, вместе с невыветрившимся запахом чужих сигарет еще оставались чужие им люди…
— Я, кажется, начинаю верить в судьбу… — сказала Таня. — Разве не странно, что мы опять с тобой сидим вот так, вместе… А сколько препятствий мы сами постарались нагромоздить, подумать только, Решетников, сколько препятствий!.. И все-таки я всегда чувствовала, что мы вернемся к этому, я знала…
— Это тебе теперь так кажется, — сказал Решетников, поддразнивая ее.
— Ничего подобного! Как писали в старинных книгах: они были предназначены друг другу самой судьбой, — так и мы, правда?
— Правда, — сказал Решетников. — Помнишь, однажды, когда мы сидели в твоей комнатке в издательстве, ты сказала, что в юности нам непременно хотелось сложностей, страданий… Мы придумывали, мы изобретали их — и мучили ими самих себя и друг друга. Наверно, так и должно было быть в юности, наверно, надо было пройти через это, переболеть этой болезнью, я не жалею… Но, знаешь, теперь, чем старше я становлюсь, тем больше начинаю верить в мудрость простых истин… Работа, любовь, верность… С возрастом начинаешь понимать, что нет большего счастья, чем близость одного человека другому…
— Слушай, Решетников, мы уже начинаем разговаривать, как два убеленных сединами старца, — сказала Таня. — Мне это не нравится. Скажи мне лучше что-нибудь веселое.
— Самое веселое, что сейчас уже третий час ночи, — оказал Решетников.
— Счастливые часов не наблюдают, а мы сегодня счастливые, правда? — сказала, смеясь, Таня. — Но мне, между прочим, завтра вставать в полвосьмого. И если я просплю, то в этом будете виноваты вы, сударь…
Они поднялись со скамейки и вышли на улицу, которая теперь была так же пустынна, как сквер. Только на перекрестке неутомимо мигал желтым глазом светофор.
— А как поживает наш общий друг Трифонов? — неожиданно спросила Таня.
— Ничего. Кажется, он метит в заместители директора. Прежний заместитель уходит на пенсию.
— Ну и как?
— Не знаю. Может быть, он и будет неплохим заместителем, — делая нажим на последнем слове, сказал Решетников.
— Во всяком случае, послушным, — оказала Таня.
Они шли по спящему городу, шаги их звучали в тишине, отдаваясь в глубине дворов, и город, далее в этой, не парадной его части, сейчас, ночью, когда темнота скрывала потеки на фасадах старых домов, казался величественным и строгим.
По пути им попалась доска объявлений, и, не сговариваясь, они оба остановились возле нее. Свет уличного фонаря падал на стекло, за которым скрывались белые квадратики объявлений.
— «Даю уроки английского, — прочел Решетников. — Готовлю в вузы по математике, физике, химии…»
— «Куплю электрогитару… — прочла Таня. — Продается недорого шуба из искусственного меха, пятьдесят второй размер…»
Нет, чуда не получилось. Сейчас, когда рядом с ними не было уже Таниного отца, и объявления, казалось, утратили свой волшебный смысл — только обыденность человеческих забот выглядывала из них.