Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
— Почему же? — сказал Творогов. — Я всегда считал, что многим обязан Женьке, и…
— Нет, — с горячностью перебила его Тараненко, — ты не о том. Все мы чем-то обязаны друг другу. Но я сейчас о другом. Ты ведь в душе винишь Женьку, ты ведь думаешь: вот был талантливый человек, а разменял себя на разные склоки, и сам, мол, виноват, что мало чего сумел добиться… Не спорь, ты думаешь так, и хоть никогда не признаешься в этом, а втайне ты себя ему в пример ставишь…
— Я не понимаю, — сказал Творогов, — ты, что, задалась целью испортить мне настроение? Или заново поссорить меня с Женькой?
— Ага! — торжествующе отозвалась Тараненко. — Задело? Так вот, слушай меня
Даже в полусумраке Творогов угадывал, как пылают щеки Тараненко — совсем, как тогда, на том давнем, памятном собрании.
Шофер все прибавлял и прибавлял скорости, машину подбрасывало на асфальтовых буграх и выбоинах, заносило на поворотах — казалось, та горячечность, та нервность, которая исходила сейчас от Тараненко, передалась и шоферу.
— Ты только не обижайся, — сказала Валечка Тараненко сникающим голосом. — Мне просто нужно было сегодня выговориться…
— Ну и ладно, ну и хорошо… — сказал Творогов.
Вскоре машина остановилась возле дома, где жила Тараненко. Творогов проводил Валю до лифта, и, когда она уже стояла внутри, в кабине, готовая вознестись в свою однокомнатную квартиру, когда, послушные автоматике, уже сдвигались, отгораживая их друг от друга, дверные створки кабины, он поймал ее тревожный, словно бы все выспрашивающий что-то взгляд…
Творогов вернулся в такси. Он сел вперед, рядом с шофером, и шофер, пожилой мужчина, с умными глазами все понимающего и чего только не повидавшего за годы своей работы человека, сразу оживился, ожидая, наверно, начала разговора. Наверно, тоскливо было ему крутить баранку в полном молчании, в ночной тишине. Но Творогов молчал. Он думал о том, что услышал сейчас от Тараненко. Он еще не мог толком осознать, какие чувства вызвали в его душе те слова, которые с такой отчаянной горячностью, с такой страстью только что произносила она. В том, что говорила сегодня Тараненко, не было ничего слишком уж неожиданного, ему и самому иной раз приходило в голову нечто подобное. Напрасно тревожилась, напрасно беспокоилась Валечка: он не испытывал сейчас обиды, только грусть и усталость владели им.
В доме у Творогова лифт не работал. Творогов взглянул на часы: ого, часовая стрелка уже подбиралась к трем. Сейчас ему еще предстоит выслушивать Зоины упреки. Она и так-то не любит, не выносит, когда он приходит домой слишком поздно, а тут еще — Синицын, Лена Куприна! Есть от чего выйти из себя.
Творогов вздохнул и стал медленно подниматься по лестнице.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Миля Боярышников стоял у дверей малого конференц-зала, сдержанно-торжественный, сверкающий обаятельной улыбкой. Свой толстый вязаный свитер и джинсы, в
«Ну что за человек этот Миля! Что за характер!» — с невольной улыбкой подумал Творогов. Еще день назад Боярышников пребывал в панике, предавался унынию, метался по институту, озабоченный, обуреваемый самыми мрачными предчувствиями, а сегодня уже ведет себя так, будто даже и сомнений у него нет в том, что его ожидает триумф. Не раз уже замечал Творогов это свойство Милиной натуры: достаточно было Боярышникову оказаться в центре внимания, как он оживал, расцветал, начинал излучать уверенность и оптимизм.
Впрочем, и у самого Творогова сегодня с утра было бодрое настроение. Воспоминание о неприятном ночном разговоре с Валей Тараненко уже отошло прочь, сам этот разговор, их долгое ожидание на заброшенной стоянке такси, все события ночи казались теперь полуреальными, словно происходили они то ли наяву, то ли во сне. Не случайно давно еще Творогов взял себе за правило — не очень доверять ночным настроениям. Ночью многое кажется мрачнее, тяжелее, безысходнее, чем есть на самом деле, чем оказывается потом, днем.
Сегодня утром Творогову позвонила Виктория Павловна, та самая сотрудница вечерней газеты, что брала у него интервью. Творогов уже почти забыл о своей беседе с ней, то есть не то чтобы забыл совершенно — просто другие заботы и волнения занимали его последнее время куда больше. Появится интервью — хорошо, не появится — еще лучше. И все же, когда, уже собираясь выходить из дома, он снял телефонную трубку и услышал, что беседа с ним будет напечатана и причем именно сегодня, вечером. Творогова это обрадовало. Как будто одно лишь звучание голоса этой почти незнакомой ему женщины обладало способностью разом вернуть то настроение, которое он испытывал тогда, в день их встречи. Опять, как и во время их разговора в лаборатории, когда он видел перед собой ее веселящиеся глаза, ему хотелось улыбаться.
Уже не первый раз ловил себя Творогов на суеверной, ни на чем, конечно, не основанной, убежденности в том, что, как начнется день — так он и продолжится. Первое известие, полученное с утра, первый утренний телефонный звонок, первый разговор — все это оказывалось словно бы той нотой, которая задавала потом тон всему предстоящему дню. И сегодняшний утренний звонок был хорошим предзнаменованием.
— Смотри, не забудь купить газеты, — сказала Зоя, которая ждала появления интервью, пожалуй, с гораздо большим нетерпением, нежели сам Творогов. — Запиши себе где-нибудь, а то ты вечно витаешь в облаках. И купи побольше, потом ведь не достанешь.
— Слушаюсь, — весело сказал Творогов.
— И ни пуха тебе ни пера!
Эти студенческие еще привычки, кажется, навечно, на всю жизнь усвоенные Зоей: непременное «ни пуха ни пера» перед каждой защитой, радостный экстаз при виде счастливого трамвайного билета, обязательное соблюдение еще каких-то неведомых Творогову или прочно забытых им примет, — всегда вызывали у него раздражение не столько даже сами по себе, сколько своей неизменностью, своим каменным постоянством, бездумной затверженностью, тем, как многозначительно подчеркивала их Зоя. То, что когда-то забавляло и умиляло Творогова, теперь выглядело лишь застывшим, вымученным ритуалом, было в его глазах так же неестественно и даже уродливо, как если бы взрослый человек принялся играть в солдатики или куклы.