Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
— Видимся иногда, только редко, — сказал Творогов. — Знаешь ведь, как бывает: это когда в другой город приезжаешь, сразу торопишься повидать всех старых знакомых, а когда живешь тут же, рядом, все откладываешь, все кажется — нет ничего проще, чем увидеться. Так что если и общаемся, то больше с помощью телефона. На днях вот Валечка Тараненко звонила, тобой интересовалась…
Творогов произнес эту фразу как бы между прочим, скороговоркой, еще не представляя, как отнесется к его сообщению Женька.
— Я знаю, — сказал Синицын, и опять та самая загадочная, чуть снисходительная
— Да ну? — Творогов изумленно посмотрел на Женьку.
Ну и Валечка! Ну и Тараненко! Впрочем, чего-чего, а энергии и решительности Валечке Тараненко всегда было не занимать.
— Она и сейчас, наверно, у нас. Я оставил ее с Ленкой. Небось ворошат сейчас прошлое, перемывают наши косточки…
Он сказал это беззлобно, примирительным, полушутливым тоном. Как будто и не было никогда того — синицынского — собрания, на котором так яростно, с таким отчаянием и негодованием выступала Тараненко против Женьки Синицына. Как будто это не она обвиняла тогда Синицына в жестокости, в эгоизме и самоуверенности, в зазнайстве, как будто это не она тогда с трибуны перед переполненным залом отрекалась от Синицына, виня его в смерти Краснопевцева… Сознавала ли она тогда, что делала? Даже теперь, по прошествии стольких лет Творогов отчетливо видел ее, стоящую с пылающими щеками на трибуне, отчетливо помнил каждое произнесенное ею слово. А что уж говорить о Синицыне! Мог ли он забыть тот день?..
Занятый мыслями о Тараненко, пораженный неожиданностью того, что услышал от Синицына, Творогов как-то не сразу обратил внимание на еще одно прозвучавшее сейчас имя. Но, промелькнув, пройдя мимо его сознания, это имя тотчас же вернулось, повторилось отдаленным эхом в его мозгу. «Я оставил ее с Ленкой». «С Ленкой», — сказал Синицын.
— А что, Лена тоже приехала? — чтобы задать этот вопрос, чтобы выговорить это имя естественно и беззаботно, Творогову пришлось сделать усилие над собой. И все же голос выдал его напряженность.
— Да, — сказал Синицын. — Мы решили махнуть сюда вместе. Ленка очень скучает по Ленинграду. Как и я, впрочем. К тому же и родителям Ленкиным хотелось взглянуть на Мишку, на внука своего…
Он говорил об этом просто и буднично, вероятно полагая, что все его семейные дела давно известны Творогову, не догадываясь, что для Творогова каждое его слово сейчас было открытием, неожиданностью, что каждое его слово вызывало смятение в душе Творогова.
— Значит, тебя можно поздравить с сыном? — сказал Творогов все тем же чужим и словно бы закостеневшим в нарочитой беззаботности голосом.
— Да, — серьезно отозвался Синицын. — Можно. Теперь можно. Но наволновались мы с ним — не дай бог! Ведь ты знаешь, у Ленки неважно со здоровьем, врачи не советовали ей заводить ребенка…
Да, да, Творогов знал это. Когда-то давно Лена говорила ему об этом. Затаенное страдание, печаль и обреченность звучали тогда в ее голосе, и, чтобы успокоить, утешить ее, Творогов, помнится, заявил бодро: «Ничего, Ленка, не отчаивайся. Нет — так нет. И без детей люди живут прекрасно». «Наверно, совсем другого
— Это Ленка хотела сына, — говорил Синицын, — она и настояла на своем. И знаешь, Костя, теперь иногда мне кажется, что Мишка — это самое ценное, что есть у меня в жизни…
Творогов искоса взглянул на Женьку. Да тот ли это Синицын, который ничего, кроме науки, и признавать-то не желал?
Нет, совсем не таким рисовался Творогову их сегодняшний разговор, их сегодняшняя встреча. Казалось, опять неуловимо уходил, удалялся от него Синицын, уходил, удалялся в какой-то свой мир, который был непонятен и недоступен для Творогова…
— А ты что же отстаешь? — весело сказал Синицын. — Пора бы уже, а?
— Да так как-то… — замялся Творогов.
Это было больное место, которого предпочитали не касаться ни он, ни Зоя. Нелепо теперь выяснять, кто из них больше был виноват в том, что десять лет назад Зоя сделала аборт, — она ли, считавшая, что сначала ей надо довести до конца диссертацию, он ли, поддавшийся, уступивший ей, — ни к чему, кроме затяжных, тяжких ссор, не приводили эти выяснения. Кто мог угадать, что тогдашнее Зоино решение навсегда лишит их возможности иметь детей. Впрочем, Творогов с течением времени, постепенно почти смирился с этим: что поделаешь, если уж так сложилась жизнь, искать виноватых — только напрасно растравлять себя. Судьба. Сам того не ведая, Синицын оживил сейчас эту угасшую было боль. И понадобилось некоторое время, чтобы Творогов справился с собой, чтобы снова приобрел прежнюю уверенность.
— А где вы остановились? — спросил он.
— У Ленкиных родителей.
Странное ощущение владело сейчас Твороговым: как будто Синицын рассказывал ему о его собственной, Творогова, жизни — какой она могла бы быть, какой она могла бы состояться и не состоялась. Или, вернее, нет, не так, не точно. Как будто была у Творогова еще одна, вторая жизнь, которая протекала совсем в ином времени и пространстве и о которой он не помнил, забыл, которую он только смутно чувствовал, и теперь Синицын своими рассказами пробуждал в нем зыбкую память об этой жизни.
«Чем не сюжет для фантастического рассказа?» — мысленно усмехнулся Творогов, пытаясь таким образом защититься, стряхнуть с себя это странное наваждение, а вслух сказал:
— Тогда я провожу тебя.
Он и узнавал, и не узнавал те места, по которым бродил когда-то, провожая Лену домой. Давно он здесь не был. Уже исчезли вольные пространства пустырей, продуваемых ветром, уступив место геометрически расчерченным кварталам новых домов. Не стало старых одноэтажных строений, прежде еще теснившихся вдали. Там, где когда-то они с Леной ходили по узким тропинкам, проложенным новоселами среди бугров глины и строительного мусора, теперь пролегли асфальтовые проезды, и еще не окрепшие, оголенные осенними ветрами деревца поднимались вдоль этих проездов. Приди сюда Творогов один, немало бы пришлось ему помотаться, поблуждать среди многоэтажных корпусов, прежде чем отыскал бы он так хорошо знакомый, казалось бы, навсегда оставшийся в его памяти дом…