Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
Но почему все-таки не пришла Лена?
И странное дело: чем дальше, чем ровнее катилась вперед процедура защиты, тем муторнее, тоскливее становилось на душе у Творогова. Чувство утраты овладевало им. Как будто он навсегда лишился того праздничного ощущения, того радостного подъема, который испытывал всякий раз, когда защищался его аспирант. Даже в отзывах оппонентов чудилась ему сейчас некая унизительная снисходительность: вроде бы и хвалили они диссертацию Боярышникова, но в то же время… в то же время как бы невзначай, осторожно касались ее слабых мест, словно давая тем самым понять, что они-то прекрасно видят, чувствуют, угадывают эти слабые места и если не говорят о них всерьез, во весь голос, то лишь из опасения
Какое-то движение почудилось ему позади, в конце зала. Творогов обернулся: так и есть, Синицын уже рвался выступать, уже тянул вверх свою худую, длинную руку. К чему? Зачем? Что мог он изменить?
Зал зашевелился, многие с интересом оглядывались на Синицына, а он под этими взглядами пробирался между рядами кресел из своего угла, неловко перешагивая через ноги соседей.
И вдруг острое чувство жалости, смущения и стыда пронзило Творогова. Такое чувство испытываешь, когда близкий, дорогой тебе человек, сам того не понимая, вдруг ставит себя в неловкое положение, совершает на твоих глазах смешной и нелепый поступок, и ты вынужден лишь наблюдать со стороны и ничем не в состоянии ни помочь ему, ни предотвратить то, что должно сейчас случиться.
И, стараясь не глядеть на Синицына, сжавшись от этого неожиданного стыда и жалости, Творогов с внезапной ясностью понял, догадался, отчего не пришла Лена.
Она не хотела э т о г о видеть. Она заранее знала, предчувствовала то, что Творогов ощутил лишь сейчас, и она была не в силах испытывать эту боль.
Синицын вышел к трибуне. Он был бледен и плохо выбрит. Его бледность и худоба бросились сейчас в глаза Творогову еще отчетливее, сильнее, чем при первой встрече.
— Боюсь, что своим выступлением… — начал было Синицын, но стенографистка, нервно вскинув голову, перебила его:
— Фамилию! Назовите фамилию!
— Синицын Евгений Николаевич, младший научный сотрудник, — отозвался он с насмешливой галантностью, сделав особенный нажим на слове «младший», и Творогов отметил, что эта маленькая заминка не только не сбила его, а наоборот, кажется, прибавила ему уверенности и азарта — препятствия всегда лишь воодушевляли Женьку.
— Разрешите продолжить?..
— Да, да, Евгений Николаевич, пожалуйста, прошу вас, — сказал Антон Терентьевич с явной заинтересованностью разглядывая Синицына.
— Боюсь, что своим выступлением я внесу диссонанс…
— Громче! — сердито воскликнула стенографистка. — Говорите громче, я ничего не слышу!
Что-то раздражало ее в Синицыне, как будто интуитивно угадывала она, что он — чужак в этом зале. Или, может быть, она уже измоталась, устала и нервничала оттого, что каждое новое выступление грозило затянуть заседание.
— Постараюсь громче, — сказал Синицын. — Итак… На чем я остановился?
— Вы остановились на том, что боитесь… — услужливо подсказали из той части зала, где сидели друзья Боярышникова.
— Да, я боюсь, — сказал Синицын. — Я боюсь своим выступлением внести диссонанс в ровное течение сегодняшней нашей дискуссии, и все же я рискую высказать собственное мнение, хотя, мне показалось, как раз собственное мнение нынче не очень ценится. Во всяком случае, его отсутствие некоторые товарищи сегодня ставили в заслугу соискателю…
Он так и не взошел за трибуну, он стоял возле нее. Однажды, много лет назад, он уже стоял так же, в этом зале, возле этой же трибуны. Это было вскоре после смерти Краснопевцева.
Словно два среза времени сдвинулись, пересеклись сейчас в сознании Творогова. Какие слова звучали сейчас в его ушах — те ли, что произносил Синицын теперь, или те, в которые с таким напряженным вниманием вслушивался Творогов много лет назад здесь же, в этом же зале?..
— …виню ли я себя?.. Да, виню. Виню за излишнюю резкость, нетерпимость, поспешность, все это так… И все же… Все же, если вы хотите знать, кто истинные виновники того, что произошло с Краснопевцевым, то я скажу: не там вы их ищете, не там! Их, настоящих виновников трагедии Краснопевцева, нужно искать среди тех, кто окружал Федора Тимофеевича в последние годы, кто льстил ему, кто говорил неправду, кто мешал ему трезво и реально взглянуть на себя со стороны… — Синицын и тогда, в те трудные для него минуты, оставался самим собой, он продолжал сражаться, он не желал идти на компромисс, хотя прекрасно знал, во что могут обойтись ему эти его слова…
До чего же отчетливо помнил Творогов, какой взрыв негодования был тогда ответом Синицыну! Что по сравнению с этим негодованием тот слабый шумок — то ли возмущения, то ли интереса и одобрения, который пробежал по залу сейчас?..
— Я, может быть, оттого и выступаю сегодня, — говорил Синицын, — что всегда с большим интересом следил за работами, выходившими из лаборатории Творогова. Та же работа, которую мы рассматриваем сегодня, меня разочаровала, очень разочаровала. Да, в ней есть определенный экспериментальный материал, есть добросовестное описание опытов, которые проделал соискатель, описание методики, но что стоит за всем этим — какая свежая мысль, какая оригинальная идея, какое — пусть скромное, но с в о е, н о в о е слово? Я уж не говорю об открытии, я знаю, это понятие сегодня у нас не в чести, рассуждать об открытиях, требовать открытий — это едва ли не дурной тон, ибо открытий единицы, они куда реже, чем даже докторские диссертации. И все же любая научная работа, если она чего-то стоит, разве не должна о т к р ы в а т ь нам нечто новое? Без такого открытия нового нет и не может быть науки, нет и не может быть движения в науке. Вы скажете: это аксиома, это школьная истина. Да, школьная истина! Но почему же тогда лишь за умение добросовестно снять показания приборов и описать их мы готовы уже присуждать у ч е н у ю степень. У ч е н у ю — я подчеркиваю. Да честное слово, я берусь посадить завтра любого лаборанта с десятиклассным образованием к приборам, объяснить ему методику опытов, объяснить, куда надо смотреть, что и как надо записывать, и через два-три года у него, ручаюсь, уже наберется достаточно материала для подобной диссертации! Разве не так? Может быть, я немного преувеличиваю, но в принципе — разве не так?..
Все время, пока говорил Синицын, Боярышников то суетливо дергался, пожимал плечами, оглядывался на зал, словно бы приглашая всех возмутиться вместе с ним, словно бы изумляясь тому, как присутствующие еще терпят совершающееся у них на глазах святотатство, то вдруг замирал, застывал с напряженно-настороженным выражением лица, не сводил глаз с Синицына. Куда делась, куда исчезла вдруг вся его праздничная торжественность! Время от времени он бросал на Творогова взгляды, полные укоризны: ну вот, я же говорил, я же предупреждал!
А Творогов… Творогов уже понимал, что Боярышникову ничего не грозит. Скорей всего, лишь легким испугом отделается сегодня Миля, И не оттого, что не прав Синицын. Нет, все верно говорил Женька, и в душе Творогов не мог не соглашаться с ним. И моральное право было у Женьки судить именно так — разве сам он не отказался в свое время от защиты? Но ошибка Синицына, слабость его позиции заключалась в том, что рассуждения его носили слишком общий характер, пафос его был обращен не столько против конкретной Милиной диссертации, сколько против самого принципа создания подобных диссертаций. Разве ставил он под сомнение факты, изложенные Боярышниковым? Разве отрицал полученные результаты опытов? Разве опровергал собранный Боярышниковым материал?.. Да нет же! А если он пытался поставить в вину Боярышникову отсутствие в его работе оригинальных идей, так много ли диссертаций выдержит подобную мерку? Много ли?..