Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
Опять она затевала эту милую и немножко грустную игру в воспоминания, но сегодня он уже не мог быть ей равным партнером в этой игре. Мысли его невольно обращались к Рите.
— Мы ведь книжные люди, Решетников. Толстой, Тургенев, Достоевский — вот кто нас воспитывал, кто учил жизни. А ведь там, в литературе, если хороший человек, да умный, да благородный, неординарный, он же непременно страдает. Да спросил бы ты любую девчонку из нашего класса — на кого бы она быть похожей хотела, чья судьба ее больше привлекает — Кити или Катюши Масловой? Да Катюши конечно же! А что уж там говорить об Анне Карениной или Настасье Филипповне! А такого нормального вот человеческого счастья — «они народили много детей
— Я догадываюсь, — сказал Решетников.
Они сидели в тесном издательском кабинете, где кроме Таниного стола у окна стоял еще один, за которым сейчас, к счастью, никого не было. За окном были видны приткнувшиеся одна к другой красные ребристые крыши, телевизионные антенны, суфлерские будки чердаков, трубы.
— Люблю смотреть на крыши, — сказала Таня. — Они действуют на меня успокаивающе. Как море. В них есть что-то притягивающее, завораживающее. — И засмеялась: — Чует мое сердце, меня скоро пересадят в другую комнату.
В первый момент, когда они встретились, когда он вошел сюда и увидел Таню, ему показалось, что она сильно изменилась: ее лицо похудело и было бледным, тонкие голубые жилки просвечивали у висков. Глаза ее были слегка подведены тушью и оттого казались удлиненными, миндалевидными. Она курила сигарету и, заметив удивленный взгляд Решетникова, махнула рукой:
— Не думай, это несерьезно. Попытки стать современной женщиной мне не удаются.
Новая, незнакомая Таня сидела перед ним.
А может быть, оттого она показалась ему чужой, что первый раз он видел Таню в этом кабинете, в рабочей, официальной обстановке: на столе перед ней лежали гранки какой-то статьи, справа возвышалась стопка рукописей, настольный перекидной календарь был испещрен торопливыми пометками.
Но прошло несколько минут, и Решетникову стало казаться, что она такая же, как прежде, что такой она была всегда, он узнавал ее прежние черты — и ее манеру внезапно задумываться и смотреть вдаль мимо собеседника, и ее манеру смеяться, как смеются только искренние люди, отдаваясь веселью целиком, самозабвенно, и ее когда-то казавшуюся ему особенно трогательной детскую привычку — в задумчивости утыкаться подбородком в ладошку и прижимать указательный палец к кончику носа…
— Ну как ты живешь, Таня? — спросил Решетников. — Как муж?
— Живу я хорошо. И муж у меня хороший. Ты даже не представляешь, какой он заботливый. Ты вот никогда не был таким заботливым. Ты мог исчезнуть, не позвонить, не прийти. А он мне каждый день два раза звонит на работу, справляется — как я. Ему говоришь: не звони, не надо, а он все равно беспокоится, звонит. Даже раздражает иногда, честное слово! А так все хорошо, все хорошо…
«Ты просто не любишь его», — подумал Решетников.
— А дитенка еще не завели? — спросил он.
— Нет, — сказала она. — Я из тех женщин, кто не умеет нянчиться с детьми.
— Ты предпочитаешь, чтобы нянчились с тобой? — смеясь, сказал Решетников.
— Может быть, может быть, — отозвалась она беззаботно, но то ли вина, то ли печаль вдруг промелькнула в ее глазах. — Мы опять отвлеклись. Учтите, сударь, я все-таки на работе. И без дела я не решилась бы потревожить вашу милость.
— Ах вон как! — сказал Решетников. — Ну тогда я слушаю.
— Я серьезно, Митя. Пока ты путешествовал, тут у нас родилась одна мысль — издать сборник, посвященный папе. Воспоминания, кое-что из его переписки, есть очень интересные письма, — в общем, материал, по-моему, наберется. Составлять этот сборник поручили мне. Вот я и хотела
— Да, — сказал Решетников, — наверно, напишу. Ты знаешь, мне даже хотелось бы написать не просто воспоминания, не о прошлом, не о том, каким он был, а о том, каким он остается для нас, о том, как до сих пор мы чувствуем его влияние. Нашу лабораторию в институте ведь так и называют лабораторией Левандовского. Как будто человек загадал нам загадки, дал задание, сказал: «Попробуйте сделать вот так…», «А посмотрите, нельзя ли этак?..» — а сам ушел, уехал, но вот вернется и спросит: «Что же у вас получилось, показывайте…» Знаешь, есть люди, которые гаснут еще при жизни, а есть, которые и после смерти остаются источниками, излучателями энергии. Твой отец был как раз таким человеком. Последнее время я часто думал об этом…
— Я тоже много думаю о папе, — сказала Таня. — И вот что странно — я очень любила папу, ты это знаешь. Но при его жизни все то, чем он занимался, что его волновало, его работа, его отношения с товарищами по институту, по университету — все это не очень-то меня интересовало, у меня были свои заботы. Стыдно признаться, но я даже толком не знаю, над чем он работал. Какие-то митохондрии, мембраны, метаболизм — тайна за семью печатями… А он был очень деликатный человек, он умел держать при себе и свои горести, и свои неприятности, и свои тревоги… И только теперь, когда его уже нет, когда он умер, я вдруг поняла, как это все для меня важно! Мне все, все о нем хочется знать. Ты бы хоть рассказал мне, объяснил, Митя, над чем он работал последние годы…
— Василий Игнатьевич был разносторонним ученым, — сказал Решетников. — Он выдвинул и разработал ряд теорий, связанных с процессами раздражения и возбуждения клеток. Вот, в частности, наша Фаина Григорьевна продолжает эту его работу. А в последние годы… В последние годы он увлекся проблемами проницаемости. Каким образом, каким механизмом регулируется поступление веществ в клетку — вот что необходимо было выяснить. Многие ученые считали и считают, что решающая роль в этом деле принадлежит тончайшей оболочке клетки — мембране. Именно она, говорили эти ученые, оказывается тем шлюзом, который либо впускает, либо не впускает вещества в клетку. Я не буду сейчас вдаваться в подробности, но с точки зрения этой теории ряд явлений оставался необъяснимым… И вот тогда Василий Игнатьевич выдвинул свою теорию. Он не верил, что природа отвела клеточной мембране столь существенную роль. Он разработал оригинальную методику опытов с красителями и показал, что краситель проникает в клетку лишь в том количестве, в каком белки протоплазмы способны его связывать. А раз так, то, следовательно, мембрана здесь ни при чем, она лишь механическая преграда на пути веществ, не больше, а истинным регулятором их поступления в клетку служит протоплазма. Теория Левандовского сразу подверглась обстрелу со стороны ее противников. А у Василия Игнатьевича, к сожалению, в то время не было возможности поставить свои опыты достаточно широко. Все свои надежды он возлагал на новую лабораторию…
Таня слушала его с напряженным вниманием, но все же легкая тень разочарования пробежала по ее лицу. Наверно, она рассчитывала на что-нибудь более эффектное, наверно, не столь уж значительными и не очень понятными показались ей эти ученые споры о протоплазме и мембране.
— Ну и что теперь? — спросила она.
— Теперь? Теперь мы стараемся найти новые доказательства теории Левандовского. Ставим опыты. Мы многое уже сделали. Мы усовершенствовали методику опытов, мы добрались наконец до одиночной клетки. Одним словом, работаем.