Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
На автобусной остановке было много народу, автобусы приходили переполненные, натужно скрипели еле раскрывающиеся двери.
— Придется пойти пешком. Ненавижу давку, — сказала Таня и, заметив, как осветилось сразу лицо Трифонова, добавила: — Только ты не ходи, не провожай меня, не надо.
Он замер в растерянности, мгновенно утратив способность действовать, как замирает человек перед надвигающейся внезапной опасностью. Не возразил, не запротестовал, не попытался удержать. Смирился. И только когда уже увидел, как уходит Таня прочь, не оборачиваясь, не оглядываясь — еще
— Женя! — сказала она — словно на собачонку прикрикнула.
Он не отставал, шел сбоку, стараясь заглянуть ей в лицо.
— Ну, не сердись ты, Таня. Я же поговорить с тобой хотел. Мне поговорить с тобой нужно.
— О чем говорить? Что ты выдумываешь? У тебя жена, сын, у меня муж — какие могут быть разговоры!
— Таня, да при чем здесь это! Мне же ничего от тебя не надо. Только видеть тебя иногда, слышать твой голос. Я же не прошу больше… Да скажи ты мне только одно ласковое слово, мне его на неделю хватит… Пообещай, что через месяц мы встретимся, и я этим обещанием жить буду…
— Нет, Женя, нет.
— Или ты мне и думать о тебе запретишь? Думать-то ты запретить мне не можешь! Я вот сейчас один останусь, я весь этот наш разговор заново переговорю, каждое твое слово и так и этак поверну — разве тебе жалко? Или ты боишься, что нас вместе увидят?
— Еще чего мне бояться! — сказала Таня.
— Не позволишь ты провожать себя — я на тебя издали смотреть буду, я по другой стороне улицы пойду, это ты мне разрешишь?
— Боже мой, какой ты навязчивый, Женя! — сказала Таня с раздражением. — Неужели у тебя мужской гордости нет? Неужели тебе не стыдно милостыню выпаливать?
— Эх, Таня, Таня… — вздохнул Трифонов. — Вот уж верно, что сытый голодного не разумеет.
— Я же тебе сказала: не ходи, не провожай. Так ты все равно тащишься. Не выношу назойливых.
— Да если бы я назойливым не был, я бы и слова от тебя никогда не дождался!
— Ладно, довольно, Женя. Мне это действительно надоело.
— Я знаю, чего ты мне простить не можешь, — неожиданно сказал Трифонов. — Только, может быть, я и сам себе этого простить не могу.
— Оставь, Женя, это пустой разговор. Не надо.
— Я, думаешь, не догадываюсь, о чем вы сегодня с Решетниковым говорили? Я, может, оттого и ждать тебя остался, что журнальчик этот на столе заметил. Я же…
— Я не хочу разговаривать с тобой на эту тему, — сказала Таня. — И вообще, ты мне неприятен, понял? Я не хотела тебе этого говорить, ты сам вынудил. Прощай.
И она пошла дальше, уверенная, что он не посмеет догонять ее.
ГЛАВА 5
По утрам Решетников особенно любил сбегать вниз по лестнице, к почтовому ящику, за газетами. Он поворачивал ключ в замочной скважине, дверца открывалась, и газеты сами падали ему в руки. От газет пахло типографской краской — иногда, казалось Решетникову, бумага еще хранила тепло печатных машин. Его всегда удивляли люди, которые могли забыть вынуть газеты или делали это вечером, возвращаясь с работы. Его обуревало нетерпение — он
В это утро он не успел прочесть газеты за завтраком и просматривал их в метро, в вагонной сутолоке и тесноте.
Западный Берлин… События в Греции… Предвыборная кампания в Италии… «Я не мог больше, мне казалось, я сойду с ума…» — признания американского солдата, дезертировавшего из Южного Вьетнама. Сквозь цифры, сквозь факты, сквозь петит газетных строчек пробивается этот крик души, это отчаяние: «Я не мог больше!»
«…Лейтенант приказал поджечь деревню. Я видел, как из огня выскочил ребенок. Рубашонка на нем горела. Он бежал к лесу. Ему было лет пять, не больше. Я видел его лицо, искаженное ужасом. Лейтенант догнал его и выстрелил в затылок…»
Решетников почувствовал, как тошнота подкатывает к горлу. В вагоне было душно, пахло духами и потом, кто-то спросил его:
— Гражданин, вы выходите на следующей?
— Нет, — ответил Решетников.
«…Лейтенант догнал его и выстрелил в затылок…»
«…Ему было лет пять, не больше…»
«…Он бежал к лесу…»
И мир не рухнул, не изменился, все осталось по-прежнему. Сколько ни жил на свете Решетников, сколько ни перевидал горя, и своего и чужого, а все наивно верил, что не должна, не может жизнь продолжаться, как прежде, как ни в чем не бывало, если еще возможна на земле такая жестокость.
Он винил мир в равнодушии, сердце его требовало немедленного действия, возмездия, и в то же время он знал, что сейчас окунется в лабораторные заботы, в привычные повседневные дела и все постепенно сгладится, отодвинется, успокоится… Как смириться с этим?..
В лаборатории он начал было вычерчивать графики, обрабатывать материал, полученный на Дальнем Востоке, готовиться к семинару, но работа валилась у него из рук. Все стояло перед глазами лицо этого ребенка.
Он же спастись еще надеялся, он же к лесу в своей горящей рубашонке бежал…
«Да зачем же появилось на свет это дитя человеческое, это маленькое существо, — думал Решетников, — неужели для того только, чтобы умереть в страданиях, в ужасе?..»
Мелким, незначительным казалось ему сегодня все, чем он занимался.
Подошла Фаина Григорьевна, остановилась за его спиной.
— Митя, — сказала она. — Я вижу, вы все равно отсутствуете. Вы мне не поможете?
— Пожалуйста, — сказал он. — Что у вас?
— Я хотела вас просить… — голос у нее извиняющийся, значит, попросит о чем-то, что требует времени, — …помочь мне собрать катодный повторитель. Вам он тоже, может быть, понадобится…
Незачем сейчас заниматься этим Решетникову, и своей работы полно, но неудобно было отказывать Фаине Григорьевне. Она и так чувствует себя неловко.
— Давайте, — сказал он, — посмотрим схему. Схема у вас есть?
— Есть, есть, — заторопилась Фаина Григорьевна. — Сейчас, одну минутку. Да куда же я ее засунула? Только что здесь была. Ах ты господи, пора меня на свалку, Митя…
Она сказала это вроде бы в шутку, но шутка получилась невеселой, грустные нотки звучали в ее голосе.