Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
Новость первая — Андрей Новожилов через две недели будет проходить переаттестацию на ученом совете.
Новость вторая — Валя Минько выходит замуж за Андрея Новожилова.
Эти две новости, как уверяла Фаина Григорьевна, были связаны между собой. Судьба Андрея — останется он в институте или нет — должна решиться на ученом совете. После всех его выходок и демаршей, после выпадов против Алексея Павловича вряд ли сумеет он удержаться в лаборатории — кто станет защищать его? Слишком многих уже успел он настроить против себя. Тасенька из лаборатории Трифонова, которая под его руководством давно уже успела превратиться из лаборантки в младшего научного сотрудника, но тем не менее, как и в прежние времена, впадала в беспокойство и волнение,
— На самом деле ведь он совсем не такой. Просто он очень переживает, — говорила Валя Минько Фаине Григорьевне. — И если ему придется уйти из института, это будет для него настоящий удар. Вы даже не представляете, как он переживает!
Такой уж характер был у Вали Минько — характер подвижницы. Добейся сейчас Андрей успеха, окажись в победителях, окажись на гребне славы и удачи, и Валя скромненько оставалась бы в тени, издали восторженно и преданно поглядывала бы на него, и только; да и сам он вряд ли вспомнил бы о ней. А раз выпали на его долю трудные дни, раз грозят ему неприятности — тут уж она должна быть рядом с ним, должна делить с ним поровну все его беды… И глаза ее светились счастьем оттого, что была дарована ей такая возможность. Не будь Решетников последнее время так погружен в собственные переживания, он бы наверняка сразу заметил перемену в Валином настроении — трудно ее было не заметить…
Он поздравил Валю и пошутил, что вот, мол, проморгал, что, видно, судьба оставаться ему старым холостяком. Но Валя ответила серьезно:
— Ты совсем другой человек, Митя. Ты можешь быть один. А он не может. Он как ребенок. Если ребенка не похвалить, не поддержать, он теряет уверенность в своих силах, ожесточается… Я знаю: Фаина Григорьевна жалеет меня, говорит, что с таким человеком, как Андрей, даже ангел не уживется. А зачем жалеть меня? Я ведь сама хочу этого! Я нужна ему, понимаешь, нужна…
И столько счастливой уверенности было в ее лице, в ее голосе, что Решетников залюбовался ею. Да и рад он был за нее, рад, — сколько лет ведь знают друг друга, не просто близкий — родной ему человек Валя Минько…
«Наверно, и правда, — думал он, — настоящее счастье именно в этом — верить, что ты нужен, необходим другому, что ты можешь поддержать любимого человека в трудную минуту…»
Алексея Павловича на месте не оказалось — ушел к директору. Значит, сегодня, скорей всего, разговор не состоится: потом, днем, его все время будут окружать люди, трудно выбрать момент, чтобы поговорить обстоятельно и серьезно, наедине.
Как еще сложится этот разговор, что ответит ему Алексей Павлович! Ведь согласиться с Решетниковым — это для Алексея Павловича означает признать несовершенство тех опытов, которые проводил он вместе с Левандовским, это означает поставить крест на тех своих взглядах, которые он так старательно отстаивал в последних своих статьях. Легко ли пойти на это?
Эти мысли, эти сомнения не оставляли Решетникова, как будто в его силах было найти еще какое-то, иное решение, иной выход. А тут еще отправился он в библиотеку и на широкой, беломраморной парадной лестнице неожиданно столкнулся с профессором Рытвиным. За последние годы Рытвин заметно сдал — не то чтобы похудел, но как-то словно бы сжался, ссохся, не было в его фигуре прежней значительности. Он почти совсем облысел, и на лысине его обнаружились нежно-розовые веснушки. Эти веснушки бросились в глаза Решетникову еще до того, как узнал он профессора Рытвина в человеке, который, тяжело дыша, поднимался вверх по ступенькам широкой лестницы. Конечно, Решетников предпочел бы вовсе не встречаться с ним, но было уже поздно.
— Дмитрий Павлович, здравствуйте! — прозвучал знакомый захлебывающийся тенор. — Рад вас видеть! Читал, читал в газете о ваших успехах…
— А-а, — отмахнулся Решетников, снова в душе помянув Первухина недобрым словом. Впрочем, так ли уж виноват тут Первухин, — что ему сказали, то он и написал. Не ко времени только, ах как не ко времени…
— Нет, не говорите, Дмитрий Павлович, — продолжал Рытвин, — современная молодежь, она ведь все больше опровергнуть нас, стариков, стремится… Все больше грехи нам припоминает… Но мы, старики, тоже пока за себя постоять умеем, есть еще порох в пороховницах…
«Уж ты-то за себя постоишь, в этом я не сомневаюсь», — думал Решетников. Люди, подобные Рытвину, всегда поражали его умением приспособиться, вывернуться — куда там до них каким-нибудь жукам или бабочкам с их жалкой мимикрией!
— А Василию Игнатьевичу можно только позавидовать, что сумел он оставить после себя таких учеников… Поверьте мне: вы делаете благородное дело. Я представляю, как это непросто… Мы-то с вами, Дмитрий Павлович, знаем, что Василию Игнатьевичу, как и всем нам, тоже было свойственно ошибаться, и некоторые его работы далеко не так перспективны, как это могло казаться раньше…
Так вот куда он метит! Уже пронюхал, учуял что-то, или пока это только пробный шар, разведка, так, на всякий случай? И как это он сказал: «Мы-то с вами…», как ловко повернул, словно они уже связаны одной веревочкой: «Мы-то с вами…»
Рытвин замолчал, глаза его добродушно щурились за стеклами очков, он, казалось, выжидал, поддержит Решетников этот разговор или нет.
— Поживем — увидим, — сказал Решетников неопределенно. Никакого желания пускаться в объяснения с Рытвиным у него не было.
— Разумеется, — засмеялся Рытвин. — Вся наша жизнь держится на этом принципе, не так ли?
И опять, показалось Решетникову, был в этой шутке какой-то скрытый смысл, намек на то, что они понимают друг друга. «Мы-то с вами…»
Они простились, расстались тут же, на лестнице, каждый направился дальше своей дорогой, но все же этот короткий разговор оставил неприятный осадок в душе Решетникова. И никак не мог он унять беспокойство, которое все сильнее одолевало его.
Конечно, у Рытвина сейчас уже нет и десятой доли той силы, той власти, которая была когда-то. И все-таки… Своего он не упустит. Можно себе представить — стоит только Решетникову публично выступить со своими выводами, со своим опровержением опытов Левандовского, уж Рытвин не пройдет мимо такого случая! Уж он-то приложит все усилия, чтобы раздуть эту историю. На это он мастер, можно не сомневаться…
Уже сама по себе мысль, что Рытвин со своими друзьями будет опять трепать имя Левандовского, склонять их лабораторию, была отвратительна Решетникову. А между тем ведь именно он, Решетников, сам, своими руками преподнесет им эту возможность.
Снова сомнения охватили Решетникова. Так ли уж прав он в своем намерении, в своей решимости предать гласности результаты экспериментов?
А что делать? Разве есть у него иной выход?
Есть, он знал, что есть.
Он мог промолчать, мог не писать, не докладывать о результатах опытов. Ну, работал, ну, пытался доказать что-то, работа не получилась. Бывает в науке такое? Да сколько угодно! Никто не осудит его, если он возьмется сейчас за новую тему. Интересных проблем, и важных, и нужных, хватает. Еще посочувствуют ему — в конце концов, он же первый страдает оттого, что работа не дала результата, оттого, что год, целый год, полетел кошке под хвост… Может быть, так и сделать? Может быть, это будет достойнее, благороднее по отношению к Левандовскому? Все равно кто-то рано или поздно повторит эти опыты, кто-то придет к тем же выводам, к которым пришел Решетников, но пусть уж лучше это будет кто-то другой, а не он…