Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
— Итак, — сказал Лейбович, — леди и джентльмены, как видите, кворум таков, что наш бессменный профорг Валя Минько может втихомолку обливаться слезами зависти…
— Брось! — неожиданно оборвал его Новожилов. — Неужели мы, дожив до седых волос, до сих пор не научились о серьезных вещах говорить серьезно? Неужели обязательны эти ужимки, увертки? Мы же все знаем, зачем собрались. И пусть говорит Решетников.
— А я о чем? — невозмутимо отозвался Лейбович. — Пусть говорит Решетников.
— Я, собственно, не знаю, о чем говорить, — неуверенно начал Решетников. — Подробно об опытах со всеми данными, с графиками и таблицами я
От воспоминаний, оттого, что они опять все вместе, в этой квартирке, он тоже совсем было размягчился, растрогался, но это чувство, что все опять как прежде, было только иллюзией, и ощущение вины перед этими людьми снова вернулось к нему, словно он должен был в чем-то оправдаться, словно они ждали от него объяснений… Все молчали, и Решетников сказал:
— Я и сам не предполагал, что все так обернется. Но теперь работа сделана, и за результаты ее я ручаюсь… — Нет, опять он говорил не то. Не то. Не для этих слов они собрались сюда.
— Не думайте, что для меня все это так просто, — сказал он. — В конце концов, аллах с ними, с этими опытами… Но они оказались для меня исходной точкой, толчком, после которого вдруг стала вырисовываться общая картина… И все-таки… Да что тут говорить, я думаю, вы всё сами понимаете…
— Если я вас правильно понял, Дмитрий Павлович, — сказал Мелентьев, — вы своей новой работой ставите под сомнение некоторые положения, выдвинутые в свое время Василием Игнатьевичем, а затем развитые вами же в вашей кандидатской диссертации?
Чуть склонив набок свою седую голову, Мелентьев внимательно смотрел на Решетникова.
— Да, — сказал Решетников.
— И вы абсолютно уверены, что через полгода, через год не станете опровергать то, что утверждаете сегодня?
— Уверен. Абсолютно, — сказал Решетников.
— Но, Дмитрий Павлович, вы знаете не хуже меня, что многие опыты, связанные с проницаемостью клеток, которые ставили Василий Игнатьевич и Алексей Павлович, стали своего рода хрестоматийными, они давали весьма устойчивые результаты, на них ссылаются в своих работах многие ученые… Вы же берете их под сомнение.
— Это уже сделали до меня, — сказал Решетников. — И я только был вынужден согласиться с теми, кого пытался опровергнуть. Дело в том, что опыты, о которых вы говорите, не были ошибочны — они только не были доведены до конца. А вот выводы… Выводы уже оказались неверными…
— Хорошо, — сказал Мелентьев. — Детали мы обсудим на семинаре. Но не кажется ли вам все-таки странным, что именно наша лаборатория, которая призвана развивать и защищать — да, я не боюсь этого слова, я подчеркиваю его — защищать научное наследие Василия Игнатьевича Левандовского, выступит с работой, которая подвергает сомнению последние идеи не только Василия Игнатьевича, но и Алексея Павловича? Достаточно ли у нас для этого оснований?
— Так что же, вы молчать предлагаете? — насмешливо спросил Новожилов.
— Да, — с неожиданной запальчивостью вдруг откликнулась Фаина Григорьевна, — представьте себе, Андрей, бывают в жизни ситуации, когда этичнее промолчать. Мы слишком многим обязаны Василию Игнатьевичу, чтобы ставить под удар его имя. А о том моральном уроне, который будет нанесен всей нашей лаборатории, вы не думаете? Выступать против своего учителя, когда его уже нет, когда он не в состоянии защититься, это… Да и сам Митя это прекрасно чувствует, иначе он бы не стал с нами советоваться, колебаться.
— Фаина Григорьевна, по-моему, вы слишком драматизируете ситуацию, — вмешался в разговор Лейбович. — Никто не собирается выступать п р о т и в Левандовского. Ну, Решетников получил новые данные, ну, опубликует их — так это ж все на пользу науке, о чем же тут спорить…
— Саша, вы как ребенок! Чистый ребенок, честное слово! — воскликнула Фаина Григорьевна. — Ученик Левандовского, сотрудник лаборатории Левандовского, и вдруг выступает с работой, опровергающей точку зрения Левандовского! Да вы что, не понимаете, какой шум тут поднимется! Какой мы прекрасный козырь даем врагам Василия Игнатьевича! Вы что, думаете, они уже испарились? Они только молчат до поры до времени. А тут уж взовьются от ликования: вот, мол, открывали лабораторию, такие авансы давали, о целом институте речи вели, а что на деле? Даже ближайшие ученики отказываются от идей Левандовского! Вы думаете, Рытвин и иже с ним не воспользуются этим?
— Наверно, попытаются воспользоваться, — сказал Решетников. — Я тоже думал об этом. Но на самом-то деле — и мы с вами, Фаина Григорьевна, это хорошо знаем — Рытвин сегодня здесь ни при чем. Не с ним вел Левандовский свой научный спор. И мы не с ним спорили.
— Мы-то знаем, Митя! Но другие не знают. И смотрите, что получится. Рытвин в свое время выступал против Левандовского, это все помнят. Теперь мы утверждаем, что Левандовский ошибался. Следовательно, прав был Рытвин. Простейшая логика. А мы не имеем, понимаете, Митя, не имеем морального права дать людям хоть на минуту, хоть на секунду допустить, что Рытвин и ему подобные были правы. Иначе все опять перевернется с ног на голову…
— Фаина Григорьевна, — сказал Решетников, — я тоже много думал об этом. И вот что мне кажется. Вред людей, подобных Рытвину, не только в том, что сами они действовали недостойными методами, вред их в том, что мы с в а м и н а ч и н а е м д е й с т в о в а т ь с о г л я д к о й н а н и х. И это самое скверное. Мы опасаемся этих людей, мы думаем о них — незаметно, незаметно, а они влияют на нас. И вот мы уже готовы в чем-то сфальшивить, о чем-то умолчать, лишь бы — не дай бог! — кому-то не пришло в голову, что Рытвин был прав… Не слишком ли много чести Рытвину? Да нельзя же так, Фаина Григорьевна!
— И все равно, как хотите, Митя, но выступить сейчас с критикой работ Василия Игнатьевича — в этом, простите меня за резкое слово, есть привкус предательства!
— А в том, что вы предлагаете, Фаина Григорьевна, — сказал Новожилов, — уж тоже простите меня в таком случае, есть привкус трусости и очковтирательства!..
— Товарищи, товарищи, без излишней запальчивости! — не выдержал, подал свой голос Алексей Павлович, но его, казалось, никто не услышал.
— Да что же это такое! — говорила Фаина Григорьевна. — Да неужели у нас уже элементарного чувства порядочности, чувства долга, наконец, обыкновенной человеческой благодарности не осталось? Да так рассуждая, можно и вовсе превратиться в роботов для постановки экспериментов! А человеческие отношения? А уважение к памяти? Ну, если бы речь шла о перевороте в науке, о великом открытии, а то, сам же Митя сказал, всего лишь новый взгляд на спорную проблему… Так неужели из-за этого мы должны рисковать судьбой лаборатории, ставить под сомнение все сделанное Василием Игнатьевичем?