Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
И вот сегодня изменило ему это его умение…
— Да не терзай ты себя так, — сказала Галя, — ну выступил не очень удачно, ну боже мой, смотри-ка, мировая трагедия!
— Откуда ты взяла, что я терзаюсь? — ответил Трифонов. Эта ее проницательность, ее чуткость, ее готовность утешать и защищать его с каждым годом раздражала Трифонова все больше и больше. — По-моему, я никогда не скрывал своего мнения о Новожилове. Я высказал то, что думал, почему я должен жалеть об этом?..
— Хоть меня-то ты не обманывай. Уж как-нибудь
Он промолчал. Конечно, она была права. Он был недоволен своим выступлением на ученом совете. Зачем полез? Зачем сунулся? Он и выступал-то без особого напора, так, словно говорил о чем-то само собой разумеющемся, о чем и не могло быть другого мнения. И на тебе! Вот уж поистине — поскользнулся на ровном месте.
Трифонов был раздражен и растерян. Он не любил оставаться в меньшинстве. Впрочем, кто любит оставаться в меньшинстве? Но есть люди, готовые сражаться в одиночку хоть против целого света. Он никогда не принадлежал к таким людям.
Когда-то в юности Трифонов был убежден, что с возрастом сумеет избавиться от мнительности, от внезапно возникающего ощущения опасности, когда опасности вовсе нет, от этой своей проклятой способности терять равновесие, уверенность из-за пустяка, из-за какой-нибудь ничего не значащей мелочи. Впрочем, он сам же однажды полушутя, полусерьезно сказал: «Это сказочки для детей, будто, взрослея, мы учимся преодолевать собственные недостатки, — просто к нам приходит умение прятать их искуснее и глубже». Во всяком случае, с годами его мнительность нисколько не убавилась, скорее, наоборот, он стал еще мнительнее. За сегодняшней историей с Новожиловым ему уже мерещилась надвигающаяся опасность.
Он не сомневался, что сегодня Новожилова прокатят, что не миновать Андрею черных шаров — слишком многим успел насолить этот человек. Эту его убежденность не поколебало даже выступление Алексея Павловича, который — …учитывая положительные стороны, отмечая недостатки, и так далее и тому подобное… — все же предлагал переизбрать Новожилова младшим научным сотрудником. Трифонов был уверен, что Новожилов раздражает Алексея Павловича ничуть не меньше, чем других, и если Алексей Павлович не говорит об этом прямо, то лишь в силу своей интеллигентской деликатности. Достаточно легкого усилия, легкого нажима, и Новожилову придется распрощаться с институтом.
Собственно, ему лично с тех давних пор, как они расстались, как Новожилов покинул свое место за шкафами и перешел в лабораторию к Алексею Павловичу, он не мешал. Но в интересах института, в интересах общей работы… Об этом он, Трифонов, и сказал на ученом совете.
Его выступление было деловым, кратким, чуть-чуть ироничным.
А если говорить о личной заинтересованности, то заключалась она, конечно же, вовсе не в том, чтобы изгнать из института Новожилова, прицел у Трифонова был куда более дальний и тонкий — настолько дальний и тонкий, что даже сам себе он не хотел в нем признаваться.
Та лаборатория, которая некогда задумывалась как лаборатория Левандовского и которой теперь руководил Алексей Павлович, переживала кризис — это ни для кого в институте не было секретом. Сначала распри с Новожиловым, внутренние раздоры, потом работа Решетникова, которая опровергала многое из того, что было сделано Алексеем Павловичем, — кто знает теперь, как сложится дальше судьба лаборатории… Кто знает… И ничего нет невероятного, если в один прекрасный день… Молод? Так что ж, что молод? Есть люди и помоложе его, Трифонова, а уже имеют собственные лаборатории…
И вот поддался искушению, решил, что это сама судьба подбросила ему возможность выступить сегодня на ученом совете, да еще таким образом, чтобы невольно все могли сравнить его и Алексея Павловича…
— Ну, не страдай ты, говорю тебе, ничего страшного не случилось… — Это опять Галя, великая утешительница.
Он и сам прекрасно знал, что ничего страшного не случилось. И все-таки этого просчета, этой ошибки было достаточно, чтобы он упал духом.
— Лучше идем домой, — сказала Галя.
— Иди одна, я останусь. Хочу еще поработать, — сказал Трифонов.
Она пожала плечами:
— Как угодно. Только не засиживайся слишком долго.
Он кивнул.
На самом деле он не намеревался работать, просто у него не было никакого желания всю дорогу до дома выслушивать ее утешения и советы.
Меньше всего ему сейчас нужны были ее утешения. Глухое необъяснимое раздражение нарастало в нем. Как гипертоник реагирует на перепады атмосферного давления, так Трифонов чувствовал едва уловимые изменения в атмосфере института. И то, что произошло сегодня, было для него первым сигналом, первым знаком предостережения.
Он никак не ожидал, что глазным защитником Новожилова окажется Решетников. Выступая после Трифонова, Решетников сказал, что такие люди, как Новожилов, при всех их недостатках, хороши тем, что мешают спокойной, стоячей жизни. И потому те, кого устраивает спокойная жизнь, кто дорожит ею, стараются избавиться от Новожилова. Трифонов возразил, и они схватились в споре так горячо, так яростно, словно вовсе и не Андрей Новожилов был причиной этого спора, словно спорили они о чем-то давнем, словно не было и не могло быть между ними примирения…
…Галя ушла, и тогда Трифонов понял, ради чего стремился остаться один. Услышать голос Тани Левандовской — вот чего он хотел сейчас. Когда написал ей письмо, когда опустил его в почтовый ящик, он дал себе слово, что больше не позвонит ей, не напомнит о себе, если она сама не ответит ему. Она не ответила. Вообще эта затея с письмом была его слабостью, мальчишеством, глупостью.
И звонить сейчас Тане тоже было глупостью. На что он мог рассчитывать? А впрочем, одной глупостью больше, одной меньше, какая разница…