Белый павлин. Терзание плоти
Шрифт:
— Собака побежала в карьер, — выпалила она, задыхаясь.
Мы двинулись дальше, не говоря ни слова. Обогнув рощицу, резво побежали вдоль ручья, пока наконец не уперлись в забор, которым был обнесен карьер. На грудах оставшейся от прежних раскопок земли теперь росли деревья. Крутые откосы в двадцать футов сплошь покрыты камнями и висячими зарослями ежевики. Мы вскарабкались по крутому берегу ручья и дошли до выработок. В леске из дубов и ясеней ютится первоцвет, бледно мерцая у воды. Эмили обнаружила следы крови на красивом желтом вьюнке. Мы выбрались на открытое пространство,
— Возьми-ка хороший камень потяжелее, — велел я, и мы стали спускаться вниз, туда, где роща снова становилась темной и ручей тек, исчезая среди кустарника и высокой кудрявой травы.
Я подумал, что зверь ускользнул от нас, и потянул к себе ветку рябины. И тут я замер, услышав тихий стон. Бросившись вперед, я оказался у одной из старых подковообразных печей для обжига извести, что стояли неподалеку от начала карьера. Там, прямо в отверстии печи, Эмили придавила коленями раненую собаку, руки на горле. Животное дергалось в предсмертных конвульсиях, шерсть ощетинилась, голова откинута назад, глаза закатились, а верхняя губа от боли обнажила зубы.
— Господи, Эмили! Пес уже сдох! — воскликнул я. — Он тебя не поранил?
Я оттащил ее. Она пожала плечами. Ее, как видно, сковал страх.
— Нет… нет, — сказала она, разглядывая вымазанную в крови юбку. Ведь она стояла на коленях на раненой псине. Кровь была у нее и на руке.
— Он тебя не покусал? — спросил я озабоченно.
— Нет… О нет… Я только заглянула в печь, а пес как прыгнет. Но он уже обессилел. Тогда я ударила его по спине камнем, потеряла равновесие и упала прямо на него.
— Позволь, я помогу тебе, давай смоем кровь с руки.
— О! Как ужасно! Никогда бы не подумала, что это так ужасно.
— Что? — спросил я, обмывая ее руку в холодном ручье.
— Это… это… Вот все это! Жестокое дело.
— Ранку нужно бы прижечь, — сказал я, рассматривая укус от собачьих зубов на ее руке.
— Пустяки, обычная царапина… Заживет! Лучше помоги замыть мою юбку… Ненавижу самое себя.
Я, как умел, затер пятно на юбке своим носовым платком, сказав:
— Позволь все-таки прижечь ранку. Можем сходить в Кеннелз. Давай… Это действительно нужно… Иначе я буду беспокоиться.
— Правда? — спросила она, глядя на меня снизу вверх, и улыбка озарила ее прекрасные темные глаза.
— Да… пошли быстрей.
— Ха, ха! — засмеялась она. — Ты выглядишь таким озабоченным.
Я схватил ее за локоть и повел прочь отсюда. Она взяла меня под руку, подавшись ко мне.
— Ты ну просто копия Лорны Дун, — сказала она, — забота о других доставляет ей удовольствие.
— Но ты позволишь мне сделать это? — Я имел в виду прижигание ранки.
— Ладно, только… ух, я даже боюсь подумать об этом. Сорви-ка лучше мне эти ягоды.
Я наклонил несколько веток калины с полупрозрачными красными ягодами. Она провела веточкой по губам и щеке, словно лаская себя. Потом промурлыкала как бы про себя:
— Мне всегда хотелось приколоть красные ягоды к волосам.
Накинутая на плечи шаль оставляла голову открытой, но черные волосы, мягкие, слегка волнистые, были не так длинны, чтобы удержать гроздь ягод. В тот миг, когда рубиновые кисти оказались в черном мареве кудрей, она посмотрела на меня сияющими глазами. На ее лице играла победная улыбка. Я повернулся к изгороди и потянул длинную нить золотистого вьюнка, затем, дернув, оторвал и соорудил веночек.
— Вот тебе корона, — сказал я.
Она откинула голову и тихо засмеялась.
— И что? — спросила она храбро, вложив весь трепет души в этот вопрос.
— Ты вовсе не Хлоя, не вакханка. В твоих глазах такая чистота, я ощущаю твой собственный дух, своенравный, тревожащий других.
Смех затих, и она серьезно посмотрела на меня своим умоляющим взглядом.
— Ты похожа на дев с картины Берн-Джонса. Волнующие тени всегда пролегают у тебя под глазами, и ты лелеешь их. Ты убеждена, что мякоть яблока ничто. Ты думаешь только о косточках внутри него. Почему ты срываешь яблоко, ешь его и выбрасываешь сердцевину?
Она грустно смотрела на меня, не понимая моих заумных речей, но веря, что я говорю правду; она всегда терялась, когда я оставлял ее в лабиринте слов. Потом остановилась, и венок упал с ее волос, осталась только кисточка ягод.
Земля вокруг была устлана венчиками буковых орешков, причудливые маленькие пирамиды рассыпались среди красных опавших листьев. Эмили подобрала несколько орешков.
— Люблю буковые орешки, — сказала она. — Они напоминают мне детство. По утрам мы ходили за орешками, а незадолго до ужина делали из них ожерелья, чтобы потом на следующий день нам завидовали в школе. Как приятно было носить ожерелье из буковых орешков. Вот и осень проходит, а совсем не грустно. Зато нет больше и той радости, когда ты вырастаешь.
Она смотрела вниз, на землю, пока говорила, и продолжала собирать орешки.
— Ну, нашла? — спросил я.
— Не очень-то много… Вот — один, два, три. На, держи.
Я очистил один из них от коричневой кожуры и протянул ей ядрышко. Она открыла слегка рот, чтобы съесть его, глядя мне прямо в глаза. Некоторых людей окружает не облако славы, но облако печали; они уже рождаются на свет «одержимые печалью»; «печаль, — заявляют они, — это единственное, что реально». Серые ангелы под вуалью печали медленно и старательно обводят непонятные контуры на небесах. Печаль прекрасна. Она высшее блаженство. Вы читаете ее в чужих глазах, слышите в чужих голосах. Эмили была одержима печалью. Это и манило меня, и подталкивало к бунту.
Мы ступали по мягкой торфяной дороге, где росли буки. Склон холма со взъерошенной жесткой травой остался позади. Вскоре вдали показался Кеннелз, добрый, старый, красный Кеннелз, место, вызывавшее восторги во времена лорда Байрона. Теперь селение пустовало, заросло лесом. Зарешеченные окна коттеджей были покрыты слоем серой пыли, нужда защищать стекла от скота, собаки или человека отпала. Один из трех домов оказался обитаемым.
— Подойди-ка сюда, — позвал я Эмили. — Позволь застегнуть платье у тебя на спине.