Беспредел (Современные криминальные истории)
Шрифт:
— Как же не побереглась?
— Да разве я рассчитывала, что все это… м-м-м… произойдет? — Оля не выдержала, заплакала.
— Не надо плакать!.. Давай-ка лучше поищем акушерку.
— Не акушерку, а врача скорее, — Оля улыбнулась сквозь слезы. Акушерка — это когда уже рожать надо.
— Рожать нам не надо. Наше дело — не рожать… — начал было Жорка хулиганскую присказку, но вовремя споткнулся, остановился, озабоченно похмыкал в кулак.
— Надо искать врача! — повторила Оля.
Но не так просто найти в маленьком Мценске врача, который бы у
Нашли одну акушерку, тихую «надомницу», подрабатывающую абортами на кушетке, но та, осмотрев Олю, прикинула что-то про себя и сказала, поджимая губы:
— Иди-ка, милая, в больницу! Я не возьмусь тебя опрастывать! Рисково это… Поняла?
Оля понурила голову: все было понятно.
Пришлось идти в больницу. Жорка, белый от страха, пошел вместе с Олей — поддержать, так сказать, подбодрить, но оказалось, что его самого надо было поддерживать. Врач, осмотревший Олю, усадил ее на стул перед собой и спросил, насмешливо глядя прямо в глаза:
— И что же вы, сударыня, хотите?
— Аборт.
— По-моему, вы находитесь еще в том возрасте, когда люди за свои поступки не отвечают. Рано еще.
— Но я, но я… — Оля замялась, на глазах ее вспухли слезы.
— Вот видите, — врач усмехнулся, — приходите вместе с родителями, и мы сообща решим, стоит вам делать аборт или нет.
На улице Оля устроила своему Ромео истерику.
— Это ты все виноват, ты! — кричала она и била Жорку кулаками по плечам, груди, животу.
Жорка не отрицал, что виноват он, кто же еще?! Там, на улице, окончательно рассорившись, они разошлись в разные стороны: Жорка Антошин в одну, О'Кей в другую. К родителям О'Кей, конечно же, не обратилась: она боялась тяжелой руки матери, боялась насмешек отчима, боялась самой себя, боялась, что новость эта докатится до школы — мать либо отчим не выдержат, проболтаются, и тогда ей вообще жизни не будет. Тогда — хоть в петлю!
Некоторое время она еще тянула, а потом, когда решилась, оказалось, аборт делать поздно. Она стала ждать, когда же родители заметят, но родители ничего не заметили. О'Кей была девушкой крупной, в свои девчоночьи годы обладала женской статью, а при нынешней вольной одежде порою бывает невозможно понять, беременна представительница прекрасного пола или нет.
Жорка той порой укатил в Красноярск к родителям. Оля, узнав об этом, зло стиснула зубы: допекла-таки его бабка. С беременностью у нее портился характер, появилась взрослая злость, язык стал резким, глаз завистливым. Оля пристрастилась к выпивке. Школа ее перестала интересовать, да и сама школа ею не интересовалась — времена наступили такие.
Прошли положенные девять месяцев, и О'Кей почувствовала себя плохо тот ясный февральский день с чистым небом и крупным колючим солнцем, заглядывающим в каждый дом, показался ей хмурым. Она осталась одна в квартире. Было утро, примерно десять часов. Сильно болел низ живота. Так сильно болел, что хотелось кричать.
Она стискивала зубы, стараясь сдержать стоны.
Ольга прошла в свою комнату, упала на кровать и, похоже, минут на десять отключилась. В таком полубессознательном состоянии О'Кей родила.
В обвинительных документах написано, что ребенок «вышел» прямо на кровать.
Она больше всего на свете боялась, а вдруг сейчас царапнет ключ и на пороге покажется мать. Либо отчим. Или же еще хуже — соседка, которая языком чешет, как дворник метлой по улице — только пыль столбом стоит, эта уж точно разнесет по всему городу…
Боли, которая только что пробивала ее тело, не было, была только сильная слабость, перед глазами плыли круги, руки дрожали, в ушах стоял звон, и был страх, дикий страх.
Она даже не помнила, как и чем обрезала пуповину, как избавилась… от чего там надо избавляться-то? Не помнила, плакала ли она сама, плакал ли ребенок — все мелкие мелочи, очень острые, надолго оседающие в мозгу, которые запоминаются каждой роженице, у Оли просто вытряхнуло из головы, словно бы их и не было. Все утонуло в оглушении, в страхе.
Но дальше она действовала спокойно и четко — достала из шифоньера чистую тряпку, развернула ее, это оказалась рубашка матери — мужская, в пору ее молодости было модно носить мужские рубахи, мягкая, много раз стиранная, белого цвета с зелеными цветочками, завернула в нее новорожденного, прикрыла лицо ему тряпицей, чтобы не кричал, и сунула в спортивную сумку.
Выскочила на улицу. Солнце, которое светило так ярко, что от него плавился, превращаясь в синие ручьи, снег, показалось ей совсем черным, этаким угольным обрубком, невесть как очутившимся на небе, воздух пахнул навозом и кровью, какие-то зловещие картинки проносились в мозгу.
Она бегом пронеслась по улице мимо школы, в которой училась, заскочила в следующий дом, в общежитие, в дальний подъезд, дробно простучала каблуками сапожков по ступеням, ведущим в подвал… Действовала Оля как автомат, ничего не помнит из того, что с нею было. Во всяком случае так она заявила следователю. Наверное, в этот момент ребенок начал кричать и О'Кей испугалась этих криков, резких движений задыхающегося тельца, проворно раздернула «молнию» сумки и сунула ребенку в рот скомканную, пропитанную потом ее рук тряпку — кляп.
Оставив ребенка в подвале, она стремительно, перепрыгивая через две ступеньки, выметнулась на улицу, побежала домой.
Вечером следующего дня, уже в сумраке, в подвале прорвало трубу, горячая вода неспешной струйкой засочилась на бетон. Устранять прорыв выехали два слесаря. Чуточку освоившись с сумраком подвала, один из них слева от входа в подвал увидел сверток. Он боком приблизился к свертку, приподнял его, опасливо глядя: не потянется ли проволочка.
Нет, никаких проволок не было. Слесарь облегченно вздохнул. Приподнял сверток выше. Почувствовал что-то мягкое, поднес к свету, разглядел старую хлопчатобумажную, в веселом зеленом рисунке ткань.